– И ты даже прослезишься у его гроба?
– Сколько угодно. – Хаферкамп кивнул.
Дворецкий понес черный чемодан к черной машине с черным шофером.
– Траур – одно из самых обязательных проявлений чувств, которые от нас ожидаются.
– И алиби.
– Это тоже! Я поручил доктору Дорлаху предпринять шаги для учреждения благотворительного Баррайсовского фонда.
– Господи, еще и это.
– Фонд для поддержки постоянно болеющих детей рабочих на наших заводах. У меня в актах есть список – пока это двадцать восемь детей, которые нуждаются в домашнем уходе. Я построю лечебный центр и назову его «Дом Роберта Баррайса».
– И освободишь от налогов.
– Разумеется. – Хаферкамп посмотрел на Хансена так, как будто тот замышляет вероломное убийство: – Мальчик, неужели я сделал директором идеалиста? Боб стоил нам немало денег… наконец он что-то принесет нам! «Дом Баррайса» получит, конечно, субсидии и от государства, и от церкви, от телелотерей, выставок. Имя «Баррайс» будет сиять, как святой Грааль.[10] – Теодор Хаферкамп похлопал по плечу оцепеневшего Хансена. – Ты еще молод, Гельмут. Ты еще пережевываешь идеализм и забиваешь себе зубы тягучей жвачкой человеческого достоинства. Все коммерция, мой мальчик, все… даже вечное блаженство приходится покупать, платя налог на церковь. Не платишь налогов – не попадешь в рай… Если Господь Бог, который там якобы сидит, принимает такой порядок на Земле (при сем прилагаются справки об уплате налогов с просьбой занести это в главную небесную картотеку), то я, маленький, слабый человек и, кроме того, согласно Библии, подобие Бога, без угрызений совести могу быть таким же, как Всевышний. Есть еще вопросы, господин директор Хансен?
– Да. Считаешь ли ты меня обезьянкой, которая сидит на твоей шарманке и ловит у себя блох?
– Нет, Гельмут. – Хаферкамп положил руку Хансену на плечо и подтолкнул его вниз по парадной лестнице, к машине. Шофер с траурной миной стащил свою черную фуражку.
– Мои соболезнования, господин генеральный директор, – сказал он. – Мои соболезнования, господин директор…
– Спасибо, Губерт. – Хаферкамп не снимал руки с плеча Хансена. – Ты не обезьяна. Но станешь ею, если рассчитываешь завоевать эту жизнь с выражением собачьей преданности на лице. – Он уселся на сиденье и снял шляпу. – На аэродром, Губерт!
– Слушаюсь, господин генеральный директор.
– А Боб? – спросил Хансен, сев рядом с Хаферкампом. – Тогда, значит, Боб правильно поступал.
– Разумеется. – Дядя Теодор вальяжно откинулся. – Только он не на той шее сидел – на нашей. Да, вот еще одно из важных правил: съедай не самого себя, а в основном – других! У Боба никогда не было достаточно интеллекта, чтобы понять это. Его умственных способностей хватало только на небольшое пространство от подбородка до коленей. А сверх того он едва ли понимал мир. Это был человек, который мог сотрясать землю, который хотел перевернуть вверх дном весь мир… Но единственным рычагом для этих физических усилий был его пенис. Друг мой, этого просто недостаточно!
В 22.09 они приземлились в Каннах на маленьком самолете, зафрахтованном в Париже. На летном поле их ожидал инспектор криминальной полиции с большой служебной машиной. Месье Блинкур, французский стальной король, проинформировал префектуру, что за люди приезжают из Вреденхаузена и кем был покойник в доме Фиори. Ну и доктор Дорлах позаботился об обхождении со знаменитым французским тактом и деликатностью – без прессы, без шумихи. Боб Баррайс был не проходным «случаем», а несчастным случаем, несчастьем, трагедией в одной из самых почтенных семей Германии. Французы, привыкшие к традиции великих семей, сразу проявили понимание.
– Где он?.. – спросил Хаферкамп проникновенным голосом, после того как господа обменялись приветствиями.
– В анатомическом театре больницы, месье.
– Анатомический театр? – Хаферкамп напрягся. – Мой племянник в анатомическом театре?
– Это была единственная возможность заморозить уже начавшее разлагаться тело и законсервировать его для перевозки, месье. – Инспектор ожидал такую реакцию и безошибочно заучил свой ответ: – У нас здесь дневные температуры поднимаются выше тридцати градусов, месье. А покойный пролежал четыре дня, прежде чем его обнаружили…
– Хорошо. – Хаферкамп склонил голову. К своему удивлению, Хансен увидел, что его траур был настолько убедительным, что у посторонних на глаза почти наворачивались слезы. В префектуру ехал сломленный человек – вот было главное впечатление. – А… а девушка, найденная вместе с ним?
– Клодетт уже похоронили, месье. Она… она, что называется, была небезызвестна здесь. Расходы взяло на себя государство.
– Я хотел бы, чтобы у этой Клодетт была хорошая могила. – Хаферкамп избегал смотреть на Хансена. Сейчас все было подчинено правилу номер семь: будь великодушен, когда это выгодно тебе самому. – Она была последней подругой моего дорогого племянника. Была ли она, так сказать, дамой легкого поведения или нет – она была человеком. Не так ли, месье инспектор?
– Конечно, месье. Красивым человеком.
– Вот видите! Так же красива, как была она в жизни, она должна быть и в смерти. Я утрясу это.
Хансен отвернулся и уставился в окно. Все это вызывало в нем отвращение. «Господи, – думал он, – неужели и я когда-нибудь стану таким? Уже сегодня я принимаю как должное, что передо мной снимают шляпу и величают „господином директором“. Я не кричу издалека: „Стойте! Называйте меня Хансеном. Я один из вас!“ Нет, я молча киваю в ответ, я, господин директор. Так и хочется заблевать самого себя и не смывать это. Но к тебе сразу же подскочат десять, двадцать, сто человек и начнут чистить „господина директора“.