комната была хороша еще и тем, что в ней очень удобно было прятаться от матери: прихватив яблоко и книжку, Пэйган, как ящерица, проскальзывала под нефритовыми и малахитовыми листьями — то широкими и огромными, то похожими на длинные зазубренные шипы — и скрывалась в желтом кипении цветов и буйстве зелени.
Отца Пэйган почти не помнила; он погиб в автомобильной катастрофе, когда ему было всего двадцать шесть лет. У Пэйган, которой тогда исполнилось еще только три года, остались лишь смутные воспоминания о колючей щеке и колючих, облаченных в твид коленях. Единственным, что напоминало об отце, были выставленные на дубовых полках в кабинете серебряные кубки — призы, полученные им за победы в плавании и гольфе, да несколько покоричневевших от времени фотографий, на которых были изображены команды крокетистов, а на одной — группа смеющихся людей, снятых во время пикника на пляже.
С момента его смерти и до тех пор, пока Пэйган не исполнилось десять лет и она не начала ходить в школу в Лондоне, они с матерью жили вместе с дедом в Трелони, где Пэйган хоть и избаловалась, но получила внутреннюю закалку. Когда ей было три года, ее вывозили на прогулочной лодке в залив, и там дед, держа на руках, опускал ее за борт и учил плавать. В тринадцать месяцев ее впервые посадили на пони, вложили вожжи в детские ручонки, и дед каждое утро водил ее так по кругу, чтобы она научилась ездить верхом прежде, чем подрастет и научится пугаться; на свою первую в жизни охоту она отправилась, когда ей было восемь лет, и тоже с дедом Трелони.
Дед же обучил ее и хорошим манерам. Он имел обыкновение вежливо и с неподдельным интересом выслушивать всех, будь то один из его арендаторов, деревенский почтальон или же его сосед, лорд Тригерик; но он терпеть не мог тех, кого называл денежными душами, — адвокатов, бухгалтеров, банкиров. Дед никогда не брал в руки и не проверял счетов, он просто пересылал их своему агенту для оплаты.
Всю жизнь Пэйган окружали слуги, многие из которых оставались у них в доме только потому, что дед терпеть не мог кого-либо увольнять. Кто-то постоянно помогал Пэйган натягивать перчатки, кто-то стягивал с нее сапоги, кто-то причесывал ее перед сном, подбирал и приводил в порядок брошенную ею одежду, и в результате девочка не могла не вырасти жуткой неряхой. Пэйган навсегда запомнилось, как мягко шуршала юбкой горничная, которая рано поутру приносила ей в спальню медный кувшин с горячей водой и ставила его рядом с умывальником, украшенным рисунками роз. Запомнилось благословенное тепло буфетной, где хозяйничал дворецкий Бриггс, чистивший там серебро, и где в шкафах на полках за стеклянными дверцами хранился милтоновский обеденный сервиз, разрисованный травяными орнаментами. Запомнилось уютное тепло и аппетитные запахи из большой кухни и отрешенно-сердитое лицо камердинера ее деда, которое бывало у него, когда ему приходилось отскребать грязь с одежды Пэйган после верховой езды.
Мать свою Пэйган видела редко, но, когда это происходило, та всегда давала понять, насколько ей все это скучно. Мать ненавидела деревню: пойти тут было некуда, заняться нечем. Корнуолл в тридцатые годы был достаточно захолустным местом, а мать Пэйган, безусловно, не была создана для жизни в захолустье. Короткая прическа с ровно подрезанными внизу волосами; толстый слой мертвенно-бледного грима; тонкие губы, поверх которых ежедневно заново создавалось чудо искусства — сверкающий ярко- красной помадой крупный рот. Следы помады потом обнаруживались на чашках, бокалах, полотенцах и бесчисленных окурках от сигарет. Миссис Трелони часто ездила в Лондон, а возвращаясь оттуда, нередко привозила с собой на уикенд друзей. Ее знакомые не нравились Пэйган; тем не менее девочка переняла от них характерный жаргон Мэйфэра[6] и потом всю жизнь говорила со свойственными ему преувеличениями и придыханиями.
Еще и теперь, в 1978 году, Пэйган продолжала тосковать по деду и жалела, что ее мужу не довелось с ним познакомиться, как не пришлось и пожить в имении Трелони прежде, чем оно подверглось перестройке. Конечно, у деда не было ничего общего с мужем, интересовавшимся только книгами и своей работой. Он проявлял абсолютное безразличие к сборам пожертвований, которые проводила Пэйган, — хотя без получаемых таким образом средств не смог бы продолжать свои исследования. Иногда Пэйган в раздражении набрасывалась на мужа с упреками. В таких случаях он обнимал ее и говорил: «Прости, дорогая, но что же поделаешь, если белые мыши так дороги!»
Пэйган знала, что в душе он гордится ее деятельностью, хотя поначалу некоторые ее чересчур прямолинейные методы в делах встревожили его. Иногда ей казалось, что он и до сих пор испытывает по этому поводу беспокойство.
Она не любила уезжать, оставляя мужа одного, однако после того, как с ним случился сердечный приступ, путешествовать ему уже не стоило; дома ему было лучше, здесь всегда могла быть оказана необходимая помощь; и хоть он и был теперь полуинвалидом, но все еще оставался одним из остроумнейших, наиболее талантливых и выдающихся людей в мире. Ни Пэйган, ни он никогда не обсуждали этого, но оба считали последние шестнадцать лет необыкновенным подарком судьбы, пусть даже эти годы и были заполнены непрерывной заботой о поддержании его жизни и способности работать. Теперь, кажется, эти усилия начинали оправдываться и впереди замаячила вероятность триумфального успеха, если только за предстоящие десять лет он сможет завершить начатую работу. Вопрос, который они никогда не задавали друг другу, заключался в том,
Да еще из столь неожиданного источника. Когда в имении Трелони раздался телефонный звонок и в трубке послышался низкий хрипловатый голос самой Лили, Пэйган возилась в коридоре коттеджа, где на каменном полу были навалены старые ковровые дорожки, резиновая обувь, ношеные пальто и другая одежда. Небрежно, между делом, как будто они договаривались о свидании в соседней деревушке, Лили попросила Пэйган приехать в Америку, чтобы они могли обсудить нечто неотложное, важное и конфиденциальное. Этот звонок потряс Пэйган. Пользующиеся всемирной славой кинозвезды как-то не имели обыкновения звонить ей ни с того ни с сего. С Лили она даже никогда не встречалась, хотя, безусловно, слышала о ней. Да и невозможно было не слышать об этой актрисе, наделенной романтическим и грустным талантом.
Голос кинозвезды в телефоне был негромок, спокоен и серьезен. «Я столько слышала о ваших начинаниях, — говорила она. — Я в восторге от той поразительной работы, которую делает ваш муж, и хотела бы обсудить с вами, не могу ли я быть вам чем-то полезна».
Когда Пэйган вежливо попыталась выжать из Лили какие-нибудь подробности, та объяснила, что, по мнению ее американского бухгалтера, есть несколько возможных способов пожертвования, в том числе и такие, которые позволяли бы растянуть выделяемую сумму на несколько лет, и поэтому он предложил провести предварительную встречу в Нью-Йорке, в которой могли бы принять участие адвокаты Лили, занимающиеся ее налогами, для обсуждения всех связанных с этим вопросов. Все это позволяло предположить, что речь идет о действительно очень крупном пожертвовании — что подтвердил и поступивший потом весьма солидный чек, который должен был покрыть расходы на поездку Пэйган в Америку первым классом.
Сидя сейчас в замершем в пробке такси и слушая, как водитель ругается по-испански, Пэйган чувствовала себя очень скверно и была этим крайне расстроена. Ее ниспадающие на плечи волосы, слегка вьющиеся и отдающие медью, выглядели, как всегда, прекрасно, но лицо было сегодня одутловатым, голубые глаза потускнели, веки припухли, и вообще она выглядела на все свои сорок шесть лет.
Время в Нью-Йорке на пять часов отличается от лондонского. Пэйган прилетела накануне вечером и, проспав всего несколько часов, проснулась тогда, когда она привыкла в Англии завтракать. Но тут было два часа утра. Читать она не смогла, заснуть снова — тоже. Снотворное она не принимала никогда, как не принимала и никакие другие лекарства, даже аспирин.
И она страшно боялась, что опять угодит в какую-нибудь ловушку.
Силуэты холеных темных небоскребов казались чуть более черными на фоне тоже темного уже неба. Только когда поработаешь в сфере мод или в издательском деле, начинаешь понимать, сколько существует оттенков черного, подумала Кейт, торопливо шагая по 58-й Западной улице и, как всегда, немного опаздывая. Когда в десять минут седьмого она уходила с работы, небо было еще бледно-голубым, на нем только пролегли первые темные полосы; сейчас, в половине седьмого, уже совсем стемнело. На мгновение Кейт с тоской вспомнила о тех долгих сумерках, что обычно бывают осенью в Англии. Но тут она