Обогнув сопку, Таланкеленг очутился на широком и ровном поле, пересеченном речкой Тургень-Су. Год назад он здесь пас тучные отары белых овец. Иногда — в минуты раздражения — он втайне проклинал своего хозяина, Сапога Тыдыкова, за то, что тот мало платил ему и держал на голодном пайке, но всякий раз, быстро остывая, осуждал себя: «Разве можно так говорить о самом старшем и сильном человеке в сеоке Мундус? Как же бедный алтаец проживет без его помощи?»
Высоко в небе с горы на гору летела стая тетеревов. Они казались не больше скворцов, напоминали строгие косяки перелетных птиц. В голубом просторе — незримые пути птичьих стай. Бывалые птицы из года в год ведут косяки поверх гор и лесов, прорубая крыльями туманы, побеждая полосы бурь. Далекие пути известны одним смелым вожакам. Горе тому, кто не идет за стаей: белая смерть задушит в ледяных объятиях.
Минувшим летом на Черном озере, из которого льется Каракол, Таланкеленг часто видел уток, нарядных, как байские жены в праздничные дни. Он не пожалел бы заряда на них, если бы умел плавать. Глубокой осенью, когда рьяный ветер обмел с лиственниц оранжевую хвою и запорошил землю снегом, пастух нашел озеро покрытым темно-зеленым плисом льда. У лесистого берега, в маленькой полынье, устало кружился черноголовый гоголь. «Наверно, подранок, летать не может», — подумал Таланкеленг, отламывая сук. Гоголь выпрыгнул на лед, суетливо зашлепал короткими лапами, правым крылом отталкиваясь, словно веслом. Левое крыло неуклюже волочилось. Алтаец опустил руку, пальцы ослабли, и сук упал к ногам.
«Остаться одному — это страшно, — подумал он в ту минуту. — Малыш не знает дороги в теплые края. Ничего не знает, кроме этого озера».
Минули сутки. Полынья срасталась. Утенок, разбивая красными лапками крошечное зеркальце воды, опять так же суетливо ушел от человека. А к следующему утру ледяные челюсти сомкнулись. Зеленоватый нос утенка вмерз — он до последней минуты крошил белые зубы смерти, — плюшевая шаль была осыпана снежным пухом, левое крыло поднято, как парус.
«Я был в такой же полынье. Один. Ни дорог, ни троп не знал. Хорошо, что я успел вырваться. Я догоню стаю. Вожак примет меня».
Кряжистый человек нес на плече новый подоконник; за шерстяной опояской покачивался топор, на черном полушубке, словно раскаленная лопата на земле, лежала борода. Таланкеленг вспомнил слова из старинной песни:
Всю жизнь помнил наказ Сапога. «Не доверяй русским: злые люди. Сядет рыжий — земля под ним выгорит, на том месте трава расти не будет».
Так Сапог говорил своим пастухам, но сам давно завел себе дружков среди русских купцов и богатых людей. А теперь у него дружков все меньше и меньше. Зато у Борлая, сказывают, много дружков среди русских.
Русский незнакомец шел мимо пригона. Кони, положив морды на верхнюю жердь изгороди, ласково ржали, будто разговаривали с рыжебородым. Тот круто повернулся к избушке и постучал в маленькое оконышко:
— Эй! Ты что же до сих пор, ясны горы, к скоту не идешь? Коням надо сено. Коров поить надо. Суу. Водопой. Понял?
Остановившись, Таланкеленг смотрел на рыжебородого. Кто он такой? Гости так не распоряжаются.
Заскрипела дверь. Из маленькой избушки вышел старый алтаец и подал крикуну чашку с водой.
Миликей Никандрович, сдвинув шапку с потного лба, уставился в глаза алтайцу.
— Ты что это, паря, меня поить выдумал? Ты коров на водопой гони, коням дай сено, — сказал по- алтайски. — Долго в избе сидишь.
Старик рассмеялся и кивнул головой, — теперь он понял, почему ворчит и на чем настаивает русский друг. Старик вернулся в избушку, а через минуту вышел одетый и направился к скоту.
Миликей Никандрович заметил Таланкеленга, подошел к нему и, мешая русские слова с алтайскими, поздоровался:
— Дьакши. Здоровенько, говорю, живешь. Куда полетел?
— Что делаешь? — спросил Таланкеленг после обмена приветствиями и глазами показал на подоконник.
— Избушки ставлю. Здесь живу.
— Торговать приехал?
— Нет. Помогать колхозу.
Таланкеленг улыбнулся:
«Значит, правду говорят: русские теперь помогают только таким хорошим людям, как братья Токушевы».
Охлупнев спросил:
— Тебе Борлая надо? Маленько не успел ты его застать: в город он укатил. К заместителю поезжай. Вон та изба.
Таланкеленг набивал трубку.
— Ты, поди, в колхоз проситься хочешь? — интересовался Миликей Никандорвич. — К нам теперь часто приезжают желающие.
Слова были незнакомые, и алтаец потряс головой. Понукнув коня, он отъехал недалеко, и оглянулся. Охлупнев спешил к новому срубу.
— Голова у меня худая стала, что ли? — шептал Таланкеленг, и от напряженного раздумья на его лбу собрались морщины. — Ничего не понимаю. Русский человек алтайцам избы строит, о скоте заботится, а скот не его — колхозный. Раньше Сапог пугал нас: «Рыжие русские — злые». Врал, обманщик! У этого русского голос мягкий, душевный, добрый…
Семья Сенюша завтракала. Посредине избушки, на том месте, где в аилах тлеют дрова, стоял казан с чаем, в березовой чаше лежали куски сыра курут, похожие на дробленый камень. По левую сторону, поджав ноги, сидел хозяин, по правую — его жена. Возле стен черными кочками торчали кожаные мешки, деревянная посуда.
Гость остановился у порога. Хозяин отодвинулся, освобождая место на телячьей шкуре. Оглядевшись, Таланкеленг опустился на нее, зашебаршил кожаным кисетом.
— Как тут жить? Душно?
— Хорошо! Тепло! — тихо молвил хозяин. — Поживи — поглянется.
— Ладно, я себе большую избу сделаю.
— Где?
— А может быть, рядом с тобой.
Взгляды их столкнулись, один — мягкий, упрашивающий и в то же время искренне обещающий искупить былую вину, второй — острый, недоверчивый, пытающийся раскрыть истинное намерение гостя.
— Прикочую к вам. — Голос Таланкеленга дрогнул, полился задушевный шепот: — Я пастух. Знаю, что одинокого коня волки в поле могут задрать, а табун от волков отобьется.
Сенюш видел, как щеки его налились густой краской, задрожала нижняя губа и смущенно опустились веки.
Таланкеленгу казалось, что его собеседник вспомнил о тех днях, когда в долине Голубых Ветров были разворочены бедняцкие аилы. Неужели все колхозники будут смотреть на него такими же колющими глазами?
— Борлая мне надо. Где Борлай?