Старшой солдат сказал:
– Осади.
Но воронежских жителей уже не злоба, а любопытство разбирало: чего там немец малюет?
– Нешто и поглядеть нельзя? – сказала расторопная бабенка в новом, простроченном красной и зеленой ниткой полушубке.
– Я те погляжу, – нахмурился солдат.
Ларька сердито плюнул и зашагал прочь.
Когда он ушел, у Васятки от души отлегло. Так страшно кричал дьячок, так грозились кулаками посадские, что он подумал: убьют немца. Очень просто убьют, как вчерашней ночью в лесу мужики драгуна убили.
Но страшный дьячок ушел, охранные солдаты сурово стояли с ружьями наперевес, кавалер спокойно сидел в яме и рисовал, насвистывая веселую песенку.
И Васятка сообразил, что тут не лес и не ночь, а город Воронеж, где вон сколько солдат и даже сам царь. А посадские, похоже, не с дурным пришли, а просто так, поглядеть.
Немец же рисовал ландшафт. Теперь в яме ему ветер был нипочем. Уже вся городская стена – с башнями, с воротами, с церковными маковками – была на бумажном листе. Бугры с посадскими домишками. Даль лесная, где из-за сизой гущи деревьев поблескивала золотая луковица шатровой колоколенки Акатова монастыря…
Кавалер отстранил лист, прищурившись, поглядел, посвистел. И принялся чертить нижнюю часть: штабеля леса, кузни, хоромы ижорского герцога, адмиралтейский двор, немецкую слободку, дубовую рощу, речку с двумя рукавами, корабли на стапелях…
И так весело, бойко черкал кавалеров карандашик, уверенно нанося на бумагу увиденное, что и Васятке захотелось порисовать.
Он снял колпак, расправил испорченный лист и, порывшись в кармане, достал уголек. И, приладившись на корточках, принялся и себе чертить.
Сперва он рисовал то же, что и кавалер: городские степы, церковные маковки. От башни к башне резво бежал Васяткин уголек. И так добежал до края листа.
«Вот те на! – удивился Васятка. – Еще и половины не нарисовал, а бумага вся… Видно, опять снова- здорова придется начинать. Да помельче, чтоб уместилось…»
Но только прикинул глазом бумажный лист – не промахнуться бы, – как услышал громкий собачий лай. И, обернувшись, увидел: собачонка кидается на посадского мужика. А тот ее нарочно палкой дразнит, и до того додразнил, остервенил, что уже и сам не рад: крутится, бороденкой трясет, шубные полы подбирает, чтоб не порвала, проклятая!
Васятке чудно стало. Забыв про городские стены, принялся набрасывать мужика, как он топчется, оробев, да в страхе полы подбирает.
И все чудесно перешло на бумагу – и смешно задранная мужикова шуба, и высокая, сползшая набок, заячья шапка, и лапти, и козлиная борода, и суковатая палка в руке, и остервенившаяся собачонка.
А уж как приятно, хорошо было рисовать на гладкой белой бумаге! Уголек сам бежал, ни за что не цепляясь – держи только! Какое же сравнение с амбарной дверью или корявой стеной избы, на которых он рисовал дома.
Рисует Васятка и смеется от радости, что хороша бумага и что все на нее, как хотелось, перешло: чудной мужик, чудная собачонка. Забыл, что немцу продан, про родимый дом забыл, про Пегашку, про ночную баталию – про все позабыл. Рисует, смеется.
А кавалер тем временем, кончив свой ландшафт, вылезает из ямы. Изумленно подняв брови, становится за спиной у Васятки. Глядит, хитро подмигивает солдатам, манит их пальчиком, чтоб подошли поглядели.
И те подходят и вместе с кавалером дивятся Васяткиной прыти.
И кавалер хохочет, кидается обнимать мальчонку, лопоча:
– О-ля-ля! Ду ист кюнстлер, малшик![5]
И солдаты негромко, добродушно, удивленные, смеются.
Глава восьмая.
Куда-то по синему небу плыли розовые облака, куда-то гуси, утки летели.
Где-то далеко за рекой расцветали утренние погожие зори. И, чуть слышимые, по-весеннему перекликались деревенские петухи.
Не к Углянцу ли плыли облака и летели гуси? Не над родимым ли садом загоралась заря? Не родительский ли петух перекликался с соседским?
Ох, нет!
Вот уж на вторую седмицу пошло – чужая сторона, шум, крик, стук кузнечных молотов, нерусская речь, дым от смоляных варниц…
Вторую седмицу таскает Васятка шкатулку и стульчик за неугомонным кавалером Корнелем.
Они лазят по глинистым Чижовским буграм, а не то – тащатся в лес, за Акатову обитель.
Три солдата тоже ходят за ними, стерегут кавалера.
И собачонка бегает, привязалась, не отстает. Ей ужо и прозвище дали: Куцка.
Солнышко шибко пошло на лето, птичья перекличка по утрам в адмиралтейской роще.
А все ж таки – не дома. Постылая, чужая сторона. Ни матушки родимой, ни духовитых ржаных пампушечек, ни теплого сумрака на обсмыганных кирпичах жарко натопленной печки… эх!
Ночевал Васятка в преславном и предивном дворце ижорского герцога – в темном чуланчике под лестницей.
Кавалеру Корнелю наверху были отведены палаты. Васятка находился при кавалере, – куда ж его было деть, как не под лестницу.
В чуланчике копилась всякая рухлядь: поломанные стулья, тряпки, ведра, веники, рогожи. Пахло пылью и мышами. По ночам они пищали под полом и затевали возню.
А Куцка бегала возле дворца, сторожила каменных мужиков. Она тоже как бы состояла при кавалере.
Река разлилась до слободки Придачи, до монастырской деревни. К адмиралтейскому двору на лодках ездили. Синяя волна плескалась о ступеньки дворцового крыльца. В волне отражались облака и раздробленное на множество ослепительных кружочков солнце.
А гуси, утки летели, летели…
Не к родимому ли Углянцу-селу летели гуси?
– Гуси мои, лебедята, возьмите меня на крылята! – глядя на пролетающие стаи, шептал Васятка.
Ох, нет! Мимо летели гуси, не брали с собой.
Харчился Васятка на кухне. Немец-повар сердито швырял мальчонке краюху хлеба и мосол, такой вываренный, что на нем не мясо, а одни жилочки. Но сердобольные бабы-судомойки совали – кто каши, кто сазанью головизну, кто ватрушечки.
Нет, голодным Васятка с кухни не уходил. Случалось, что и на Куцкину долю прихватывал.
Все бы ничего, да вот – тоска. И чем красней становилась весна, тем тоска неотвязней.
Кавалер Корнель был добр, ласков, подарил карандашик с зажимчиком, черную доску, каменную палочку, называемую грифель. Она как бы карандаш, но белого цвета, и след от нее на черной доске смывается мокрой тряпицей. Нарисуешь и смоешь. И ничего не останется.
Он, кавалер, и бумагу давал. И Васятка рисовал на ней все, что видел, и господин Корнель рисовал: парусную мельницу, корабли, работных мужиков, лесные дебри возле Акатова монастыря.
А один раз видели гробы и кости, черепа человеческие и ребра. На Стрелецком лоску возле ветхой церквушки Тихвинской божьей матери гора обвалилась с могилами. И обнажился гроб – деревянная сопревшая колода – и множество костей.
Про этот обвал шел слушок, будто по ночам собираются потревоженные покойники, ходят ищут свои косточки, вопят. И кто им в эту пору попадется, какой прохожий или проезжий, они на того кидаются и душат.