сострадания; они даже как бы осуждали молодого священника за дерзость: день был будний, а он зачем-то гремел замком у свечного ящика, с треском раздвигал малиновую завесу царских врат и гулкими шагами нарушал мертвую тишину храма. Он слышал, конечно, о том, что на Руси издавна существовав обычай при трудных родах открывать царские врата, но ни в канонике, ни в гомилетике, ни в иных учебниках богословия семинаристы про это не учили; и он, сгоряча распахнув позолоченные створки алтарных дверей, с ужасом понял, что не знает, что же ему надлежит делать дальше.
Безмолвный, словно окаменевший, стоял в открытых дверях алтаря, испуганно глядел в пустую глубину храма, черную, рассеченную наискось длинным дрожащим лучом неяркого сентябрьского солнца. Все вдруг сделалось ему незнакомо: темные ветхие стены, узенькие оконца с затейливыми завитками решеток, сердитые, плоские лица святых. С минуту длилось оцепенение; оно исчезло так же неожиданно, как и явилось. И когда разум вернулся к нему, он понял, что то, что он совершил, есть кощунство.
Не прочтя ни одной молитвы, ни единого слова не вымолвив, он закрыл алтарные двери, задернул завесу и медленно побрел домой. Сторож замкнул храм и удивленно поглядел вслед священнику. Петр Девицкий шел по выгоревшей рыжей муравке выгона прямиком, без тропки, оступаясь, покачиваясь как пьяный.
В калитке его ветхого домишка стояла бабка Макариха, крестилась, радостно сияя темным сморщенным личиком: «Эка, батенька, господь-то нас надоумил царски врата открыть! Мальчиком разрешилась твоя-то… Да такой ведь крепенький, да голосистый, бог с ним совсем, ну труба и труба!» Старушка весело пришлепнула ладошками и повела молодого отца в дом показывать новорожденного.
Попадья лежала бледная, обессиленная и счастливая. Возле ее большой белой груди виднелась синевато-красная головенка младенца. «Благодарю тебя, господи!» – прошептал Петр, опускаясь перед кроватью на колени.
Мать скоро поправилась, в положенное время мальчика крестили и нарекли Ардальоном – в память деда, славившегося своей ученостью: при синодальной типографии он состоял переводчиком с древнееврейского и греческого языков.
В тысяча восемьсот сорок пятом году Ардальону Девицкому исполнилось семь лет. Худенький, бледный, с нежной прозрачной кожицей, сквозь которую голубели на висках и на шее беспокойно бьющиеся живчики, он был так хрупок, так бестелесен, что родителей не покидало тревожное чувство: да выживет ли?
Тетенька Юлия Николавна, старшая сестра матери, старая девица, в летние месяцы наезжавшая из Воронежа в Тишанку погостить, из дармовых ягод наварить вареньев, – та, бывало, крепко обхватив мальчика за плечи, притягивала к себе, впивалась в него желтыми своими круглыми куриными глазками да так прямо, со свойственной ей резкостью и говаривала:
– Ох, не жилец Ардальоша… Нет, не жилец!
И Ардальон понимал, что это про него, что это он не жилец, и он плакал. Но не оттого, что скоро умрет, а оттого, что мамаша пугалась тетеньких пророчеств, бледнела и украдкой утирала слезы. Ардальоше страсть как было жалко мамашу, и он в эти минуты ненавидел тетеньку; он шептал: «Нет, ты сама умрешь, гадкая, злая тетенька, а мы с мамашей останемся жить, и ты, когда умрешь, уже больше никогда к нам не приедешь…»
– Что это ты такое шепчешь? – не выпуская его из своих костлявых объятий, подозрительно спрашивала тетенька.
Он молча вырывался и убегал с плачем.
– Ах, Юлечка! – вздыхала мать. – Ну, зачем ты так при ребенке? Он ведь ужас какой чувствительный..
– А затем, мать моя, что я человек прямой, разные там дворянские фигли-мигли не признаю, а говорю как есть. «Чувствительный»! – усмехалась тетенька. – Вот годика через три пойдет твой чувствительный в училище да как понюхает бурсацких лозанчиков, так враз вся чувствительность из головы в задницу перескочит!
И ведь совсем не злой человек была Юлия Николавна и, как мы впоследствии не раз убедимся, очень даже добрый человек. Но резкость ее и прямота создавали ей дурную славу неприятной, неуживчивой женщины. Ведь она и Ардальона очень любила и, как могла, баловала его: то книжку с картинками привезет, то цветной карандашик, то тетрадку сошьет; и искренно радовалась, видя, с каким восторгом впивался мальчик в книгу, с каким увлечением красным карандашом марал тетрадочные листы.
Однако то, что он придумывал в своих удивительных картинках, не только озадачивало, но и пугало подчас. Конечно, трудно и даже невозможно было угадать, что изображали на бумаге замысловатые бешеные вихри красного и синего, но Ардальоша охотно пояснял.
– Вот это, – говорил он, указывая кончиком карандаша на какие-то синие кружочки, – это вот страшный человек прошел, наследил… Страшный-престрашный! Он на дудочке играл, а за ним детки побежали…
– А где же человек-то страшный? – смеялись зрители. – Детки где?
– Он их в черную пещеру всех увел, – тяжело вздыхая, уверенно говорил мальчик. – От них одни следы остались…
– А это что? – указывали на длинную зубчатую красную линию, наискось прочерченную через весь лист.
– А это то, что на дудочке играл. Песенка. Стра-а-шная.
Сказал, и весь съежился, и так поглядел куда-то мимо всех, что уже и не до смеху сделалось.
Он как-то рано и незаметно научился читать, и читал много, все, что попадалось на глаза, что составляло скудную, случайно собранную книжницу родителя: «Жития», «Повесть о славном воре и мошеннике Ваньке Каине», «Рассуждения о Руссовых творениях», конский лечебник и «Как мыши кота хоронили». Попалась книжка в рыжем кожаном переплете «Древняя Российская Вивлиофика», – он и «Вивлиофику» одолел. Едва ли, кроме «Ваньки Каина» и «Кота», понял он что-нибудь из прочитанного, да его, верно, и не столько смысл увлекал, сколько самый процесс чтения.
А картинки… Какие странные, необыкновенные существа скрывались в тесной темноте плотно слежавшихся пахучих книжных листов! Прекрасные босоногие женщины парят в кудрявых облаках… Великан-песиглавец с младенцем на руках шагает через бурный поток… Наги девы с рыбьими хвостами… Чудовище по имени Грифон – когтистые толстые лапы, жесткие крылья, птичья голова и глазок круглый, зоркий, как у тетеньки у Юлии Николавны…