на тебе – цыпленок! Краски крымских пейзажей в споре с воронежскими цыплятами решительно проигрывали.
И вот в начале мая московский почтовый поезд привез шумную ватагу синематографистов. На пыльную площадь перед вокзалом высыпало с полдюжины каких-то невероятно пестрых, несуразных господ, показавшихся молодому перронному жандарму весьма и весьма подозрительными. Одежда на них ну просто-таки возмущала: клетчатые пальтишки – неприличные, куцые, только от долгов бегать; у иных на головах – турецкие вроде бы фески, или наподобие дамских беретов, или соломенные картузики с двумя козырьками, «здравствуй-прошай», и прочее такое в подобном виде безобразие… А что до багажа – так и вовсе не как у людей: громоздкие черные сундуки (а что в них, позвольте спросить?), голенастые, как бы землемерные треноги, белая жесть листовая, свернутая в трубку, мотки проводов разноцветных (а под чего, спрашивается, подводить?)… А что, ежели бабахнут, было ведь дело, в его высокопревосходительство, в господина губернатора! Вот и спросит тогда начальство: «Куда глядел, Мандрыкин, сукин сын! Почему не препроводил куда следует?»
Его особенно настораживала шикарнейшая дамочка: лиловое шелковое манто с отделкой из дорогих страусовых перьев, шляпка величиной с доброе колесо, вся в цветах-розочках, в птичках… А на лице – сетка-вуалька с черными мушками – поди, разгляди, что за личность!
Но главное – ведь видел, видел когда-то, определенно видел, готов побожиться, что видел эту безусловно прекрасную шмару… Преступный, воровской облик ее крепко сидел в цепкой жандармской памяти… «Подойти, проверить!» – мелькнула правильная полицейская мысль.
Востроглазый усатый господин в приличном котелке почтительно поддерживал прелестницу под локоток, и это несколько смущало молодого жандарма. Однако он все-таки решился и строго спросил вид на жительство. Господин выкатил бешеные глаза:
– Дур-р-рак! – прошипел яростным шепотом. – И-ди-от!
Извинившись перед дамой, вынул из богатого скрипучего бумажника визитную карточку, сунул в нос ретивому жандарму, и тот ошалел от множества сиятельных корон и гербов, сверкающим золотом рассыпавшихся вокруг глазастого имени:
А. О. ДРАНКОВ
Главный фотограф Государственной
Д У М Ы
корреспондент многих иностранных газет
– Лихача для мадам… Живо!
Потрясенный золотыми коронами, Мандрыкин опрометью помчался к извозчикам, левой рукой придерживая полицейскую свою «селедку».
Через минуту, резво мелькая белыми чулочками, вороной рысак знаменитого Ивана Иваныча Даева, высекая брызги искр из серого булыжника, мчал усатого вместе с шикарной дамочкой к известному всему городу дому на Мало-Садовой.
Следом за ними туда же подкатывали и прочие пестрые господа. В распахнутой настежь калитке их громогласно встречал сам Первый и Единственный. По множеству афиш знакомая великолепная улыбка озаряла его красивое лицо. Рядом с Хозяином карла-старичок в красной феске мельтешил, кукарекал: «Милости просим, кукареку, милости просим!»
Над алой зубастой пастью страшилища-великана Гаргантюа (некогда вылепленного Хозяином и служившего потешным входом на кухню) голубой, похожий на стружки дымок курился: там повар Слащов колдовал над плитой.
И по синей, играющей серебряными пятачками реке, по-над белыми и розовыми хлопьями еще не развеянного утреннего тумана плотно висел пленительный запах гениальных слащовских котлет.
Какой уже год тихо, степенно жил Дом, помалкивал: Хозяин разъезжал по сказочным странам, затем окаянная война грохнула, не до гостей, стало быть, не до пирушек сделалось.
И вдруг – зашумел.
Затарахтел посудой, наполнился смехом, криками, собачьим брехом, граммофонными воплями:
и прочее, но обязательно в духе патриотическом – а как же? – война.
Пестрые господа разбежались по всей усадьбе, звонко перекликались, волокли в сад мотки цветных проводов: и там вспыхивали вдруг немыслимой яркости шипящие лампы. На голенастых треногах дьявольской саранчой стрекотали горбатые черные аппараты, ручки которых, как обыкновенные зингеровские машинки, бешено крутили, раскорячась, клетчатые господа в дамских беретах и соломенных картузиках «здравствуй-прощай».
Иногда галдящая эта бесцеремонная компания делала набеги на сад «Эрмитаж», на Петровский сквер, на речку и даже на дачи Лысой горы. И там тотчас появлялись треноги и клетчатые со своими стрекочущими аппаратами, и происходило нечто, похожее на театр.
Мордастые городовые разгоняли постороннюю публику, оцепляли место канатом, и в оцеплении разыгрывались удивительные сцены: наглое приставание хулигана к гимназистке, ссора двух франтов и даже полицейская погоня за оплошавшим воришкой.
А в городском саду всему городу известный Дуров среди бела дня, на виду у гуляющей публики обнимался с приезжей шикарной дамочкой (на сей раз она была одета куда как попроще, без страусов). Пикантную сценку также окружали канаты и четверо городовых-фараонов разгоняли, теснили любопытствующих зевак, чтоб не слишком напирали.
Тут многие из публики узнавали в дамочке артистку госпожу Гофман, ибо совсем недавно ее показывали на экране иллюзиона «Биограф» в нашумевшем фильме «Сонька Золотая Ручка». И вот в этом-то месте как не произнести похвалу молодому жандарму Мандрыкину, его полицейской зоркости (о чем уже сообщалось).
Именно она, мадам Гофман, играла заглавную роль очаровательной воровки!
Шум, шум, шум то тут, то там возникал во спокон веков тишайшем городе, что ж удивительного: в его дремотных уголках снималась фильма.
Но тут уж позвольте, в отличие от Мандрыкина, сделать порицание местной прессе: ни «Воронежский телеграф», ни «Дон», ни «Живое слово» не отразили на своих страницах этакое событие.
Тяжко, со звоном, грохнуло за окнами гостиницы «Пальмира». В стекла как бы мелкими камушками хлестнуло, и – вот ведь, скажите пожалуйста, – фонарь зажегся.
И как-то особенно ярко, куда ярче прежнего, осветил ненавистный номер, – тумбочку с лекарствами, остатки вечернего чаепития – черную бутылку, чашки, чайник с заваркой; даже старую афишу на стене – «Король смеха»; даже не только ширмы, за которыми во сне постанывала Елена Прекрасная, но и кое что из ее белья, небрежно накинутого на стул: кружевные панталончики, чулки, еще какая-то секретная принадлежность, странно, смешно похожая на скачущего зайца.
И тут болезнь вскрикнула.
Со змеиным шипеньем развернулась внутри чертовой игрушкой, т е щ и н ы м я з ы к о м, и самым кончиком этого оперенного языка, трепещущая, хрипящая, безжалостно уперлась в глотку, и нечем стало дышать.
«Неужели – конец? – мелькнуло, словно спичкой чиркнуло. – А ведь мне еще думать да думать… Господи, какая глупая история!»
Пытаясь вытолкнуть из груди комок, заклинивший дыханье, в страхе разинул рот и сам ужаснулся – так неестествен, так ни на что не похож был захлебнувшийся, рычащий звук, выдавленный из глотки. С ловкостью совершенно звериной, с силой, бог весть откуда прихлынувшей, единым махом вскочил и сел на кровати, коснулся ногами холодного, пыльного пола. Шипящая спиралька внутри лениво свернулась вдруг, смилостивилась, отпустила глотку и позволила выдохнуть затычку.
Ох-х-х…
Удивился: так вспотеть! Вся рубаха вымокла, пропиталась отвратительным потом. Лоб, лицо, шея, даже руки – все было влажно, все липко. «Не разбудил ли Елену?» – напрягся, вслушиваясь. Нет, за ширмами все так же мирно, сонно посапывало, постанывало.
Он глянул на залитое мертвым светом окно и понял, что дождь перешел в снег, в буран: за стеклами неслись сонмы обезумевших видений – мертвецы в развевающихся белых саванах… шипящие змеи-