и дождь полил еще сильней. Внезапно он услышал слабый далекий стрекот, пришедший от горизонта и растворившийся в шуме ветра.
«Ищут, чертяки!» — с облегчением подумал он и улыбнулся.
Треск вертолетов канул в ночи, но Белов был уверен, что его продолжат искать до тех пор, пока не найдут, и эта уверенность придала ему силы.
В конце концов ему повезло, и он набрел-таки на асфальт, и дело пошло веселей. Дождь поутих, словно осознав собственную бесполезность, только ветер с непонятным упрямством продолжал свое нехитрое занятие. Белов монотонно передвигался по асфальту, автоматическими уже движениями выбрасывая вперед костыли и подтягивая к ним тело — и увидел впереди несколько зеленых огоньков. Огоньки светили холодно и недобро, и Белов остановился, соображая, а когда сообразил — замахнулся штакетиной и закричал, сам чуть не пугаясь собственного голоса:
— Прочь с дороги-и!..
Огоньки мигнули, раздался дружный вой, и стая, цокая когтями по асфальту, бросилась в сторону и еще раз провыла из глубины незасеянного и неубранного поля. Все-таки это были собаки, а не волки, но кто знает, какими стали собаки в Зоне..
Зона давным-давно была безлюдной, поэтому летчик не сразу поверил своим глазам, когда увидел слабо светящееся окно в стороне от дороги. Свет падал на скамейку, стоящую у стены, на прямоугольники редкой, прибитой дождем травы, ограниченные черными тенями от переплетов оконной рамы.
Сразу вспомнился кладбищенский вой и бледно-голубое мелькание… Белов, раздумывая, стоял посреди дороги, опять напряженно вслушиваясь в темноту, тяжело опираясь на штакетины и не отводя взгляда от окна. Свет был каким-то тревожным, его просто некому было здесь включать, но тем не менее он горел. Белов подумал, что ветром могло как-нибудь по-особому соединить провода, почему-то успокоился от этого нелепого предположения и направился к дому.»
Да, самым трудным делом было заставить себя сесть за стол. Но так же трудно было потом вырываться из создаваемого мира, вновь возвращаться к окружающей реальности. Тем не менее, внутри словно прозвенел какой-то звонок и, взглянув на часы, я распрощался с моим капитаном Беловым, рассчитывая, впрочем, вновь встретиться с ним вечером. Пора было собираться в гости к Наташе.
Я даже догадался купить цветы. (Боже, как давно я не покупал цветов!) Я пробирался по венерианским Хуторам, держа в руке завернутый в газету букет розовых гвоздик. Небеса были серыми, но сухими, и ничего не капало на голову, и видимость была хорошей, без тумана. Окна домов тоже были серыми, но под окнами жизнь продолжала свое неуклонное поступательное движение к всегда обнадеживающему и почти всегда обманывающему будущему. Все те же пестрые стайки подростков расцвечивали унылые хуторские пространства. Сидели, стояли, курили, щелкали семечки, разговаривали, смеялись, словно свыклись, смирились, сжились с нагромождением железобетонных коробок, которые, представлялось, бездумно уронил в бывшую степь, как кубики, какой-то равнодушный великан, не принадлежащий к роду человеческому.
Только сейчас, в сером свете вялого ноябрьского дня, я определил истинные размеры Хуторов и понял, что идея, пришедшая вчера перед сном, вряд ли осуществима. Хутора были целым городом в городе, хаотично застроенным многотысячным городом, и отыскать здесь пропавшего человека…
И все-таки я должен был хотя бы попытаться. Я двигался галсами или, скажем, зигзагами, переходя от одной компании подростков к другой, и пусть медленно, но все же приближаясь к Наташиной квартире. Я спрашивал о Косте. Я описывал Костю, его короткую серую куртку, его бело-голубую спортивную шапочку, я показывал ребятам фотографию — на фотографии были запечатлены Костя, я, Борис, Марина, еще одна семейная пара, глазастая девчушка лет шести — дочка этой пары, и еще одна женщина, кажется, Лена. Это были приятели Рябчунов, а фотографировал нас муж этой Лены на маленькой прошлогодней вечеринке по какому-то поводу. Фотография хоть и была любительской, но Костя получился похожим на себя.
Я предполагал, что подростки могут принять меня за работника милиции и вряд ли что-нибудь скажут, даже если знают — так делали и мы в юности, сплоченные в своем противостоянии миру взрослых, а тем более взрослых при исполнении — поэтому захватил и свое журналистское удостоверение. Я показывал фотографию и удостоверение, я объяснял, что действую сам, без чьего-либо приказа, что хотел бы просто поговорить с Костей и выяснить причину его ухода. Я, кажется, находил сочувствие и понимание, и кто-то даже вспомнил мой рассказ «Рулевой с «Пинты» с нашей последней страницы, и было несколько заинтересованных вопросов — но не более. Или никто из них действительно никогда не видел Костю и не знал о нем — а такое, учитывая пространства Хуторов и ограниченное количество опрошенных, было очень даже вероятно, — или же кто-то что-то знал, но говорить не хотел.
И все-таки мне почудился намек на тень надежды. Хотя, скорее всего, мне просто очень хотелось поверить в такой намек. Тень надежды мелькнула, когда я беседовал с группой ребят, расположившихся на штабеле бетонных свай неподалеку от Наташиного дома. Ребята встретили меня как-то неприязненно, к удостоверению моему отнеслись скептически, и черноглазый рослый паренек в красной куртке, украшенной множеством «молний», прямо мне заявил, что соорудить, мол, можно любое удостоверение. И еще он мне сказал, что если человек ушел из дома, значит у него есть на то основания и не нужно его искать. Никому. Ни родителям. Ни милиции. Ни журналистам.
Что-то такое было… Серьезные лица, слишком серьезные лица. Почему у них были такие серьезные лица? Неприязненные лица. И почему один из них отвел глаза?
Мнительность… Подозрительность… Неужели подозрительность передается у нас из поколения в поколение, неужели уже проникла в гены? За эти десятилетия мы настолько привыкли подозревать всех и каждого, и самих себя, и не верить, не верить… Пришедшее в голову соображение привело меня в такое замешательство, что я остановился перед Наташиным подъездом и уставился на заляпанные грязью ступени. Я поймал себя вот на чем: если бы у меня имелись соответствующие полномочия — я был бы готов забрать всю эту группу и допрашивать до тех пор, пока они не признаются. Понимаете? Из-за моего подозрения. Из-за одного отведенного в сторону взгляда. Из-за того, что мне почудилось… Понимаете? Я, считающий себя вполне интеллигентным человеком, оказывается, внутренне, потаенно, в подсознании или где-то там еще, всегда вполне готов не только подозревать окружающих, но и любыми средствами добиваться подтверждения собственных подозрений. Не в этом ли одна из коренных причин именно такой сегодняшней нашей несладкой жизни, именно такой, потому что подобных мне — большинство?..
«Ну-у, брат, понесло, — поспешно подумал я, стараясь настроиться на другие мысли. — Лучше вот грязь с обуви отлепи».
Я занялся этим с особым усердием, попробовал отвлечься от Кости и подростков, не знающих, конечно же, ничего о Косте, я попробовал думать только о предстоящей через несколько минут встрече с Наташей и, войдя в подъезд, извлек гвоздики из газетного кулька и начал подниматься по лестнице, и действительно отвлекся от всего, что не было связано с Наташей.
…Казалось мне, что после этих часов, проведенных у Наташи, я вновь и вновь буду воспроизводить в памяти все подробности. Все жесты. Все интонации. Все взгляды. Казалось, это единственное, что я смогу сделать, прежде чем заснуть. Но получилось не так. Потому что подойдя к своей квартире — а было уже начало первого, меня здорово выручило пойманное у Хуторов такси, — я услышал приглушенный женский плач, доносившийся из-за двери Рябчунов.
Да, получилось не так. Когда я покинул Наташин подъезд, венерианские пространства Хуторов были безлюдны и жизнь теплилась только за железобетонными стенами, сигнализируя о себе множеством освещенных окон. Я осмотрелся перед тем как пуститься в обратный путь под черным уснувшим небом и в свете установленного на крыше прожектора увидел, как по ступеням, прикрытым навесом, к двери подвала соседнего дома быстро спустился, скрывшись от меня, кто-то в красной куртке. Красная куртка сразу напомнила мне о черноглазом рослом пареньке, о серьезных неприязненных лицах, и оказалось, что я опять думаю о Косте. Оказалось, что я подсознательно постоянно думаю о Косте, словно каким-то необычным чувством ощущая прикосновение странной тревоги… Может быть, выражение неудачно, может быть — слыша отзвук тревоги, видя тень тревоги? Не знаю… Дело не в словах, а в том непередаваемом ощущении.
Потом был плач Марины за дверью соседней квартиры, потом бесполезные попытки уснуть — и когда, устав ворочаться на диване, я понял, что уснуть не удастся — я встал и сел за письменный стол. Шел третий час ночи. Я постарался отбросить все и заглушить тревогу работой. Мне не хотелось корпеть над