не тринадцатого. С тех пор изменились слова, изменились значения слов. Мы, например, не можем быть абсолютно уверены, что знаем, что понимал Никейский собор под словом homoousious.
— Я предпочел бы говорить, — перебил его отец Владимир, — не «Церковь двадцатого века», а «Церковь в двадцатом веке». Есть христиане двадцатого века, но, строго говоря, нет Церкви двадцатого века, так же как нет и не может быть Евангелия двадцатого века. Церковь, подобно Евангелию, одна и едина, идет через все века. Хотя, безусловно, язык, культовые формы и формы церковной жизни могут изменяться и изменяются очень сильно. Как сказал Папа Иоанн XXIII, «субстанция, сущность христианского учения, содержащаяся в Символе Веры, — это одно, а ее формулировка — это совершенно другое».
— Так вот, речь и идет о том, чтобы соотнести с данной нам в Откровении истиной, — сказал Мелик чуть нервно, — о которой мы как христиане знаем, что она вечна, абсолютна и окончательна, соотнести с этой истиной существенно неполные, относительные и изменчивые представления мира, где мы живем. Это чрезвычайно трудная задача. И я полагаю, что она гораздо трудней на самом деле, чем думают даже многие из тех, кто, казалось бы, серьезно глядит на вещи, — прибавил он, не удержавшись.
Вирхов понял, что это, по всей вероятности, был их старый спор.
— О, это очень интересно, — сказал Григорий Григорьевич. — Я ошень внимательно вас слушай. Мне хочется слушать, что говорят об этом у вас… Я сам много думал, как проповедовать Gospel… Евангелие теперь, молодым людьям, которые не верят в Бога. Не только молодым людьям. Мне интерьесно, что об этом думайте вы, — тщательно, по слогам произнес он.
Мелик, однако, уже дал волю раздражению (Вирхов подумал, что последние дни он был вообще несдержан, что-то постоянно выводило его из равновесия) и опять слишком резко сказал, к неудовольствию отца Владимира:
— Прежде всего нужно полностью дать себе отчет, что современный мир стал по преимуществу атеистичным. Нужно понять это, понять, почему это так.
Священник и Таня с некоторым сожалением смотрели на него.
— Да, мы должны это понять, — угрюмо повторил Мелик.
— Мир сей во зле лежит! — бойко вставил юноша с редкой бороденкой.
Все засмеялись. Прихлебывая чай из стакана в большом серебряном подстаканнике (у остальных были чашки), отец Владимир возразил:
— Нет, мы, христиане, не можем так запросто отдать этот мир врагу человеческому. Этот мир, он также и Божий мир. «И увидел Бог, что это хорошо».
— И кроме того, мы не можем не думать об участии Промысла в наших земных делах, — тихо, потупясь, прошептала Таня. — Это порою трудно себе представить, особенно человеку неверующему… Но если веришь…
— Бог хотел, чтобы человечьек увидьел все, — сказал Григорий Григорьевич наставительно. — Это есть Провиданс, Промысл Божий. Все увидьел и… approbation… Как это по-русски?
— Испытал бы себя, вы, наверно, хотите сказать? — с выражением крайнего испуга спросила Таня.
— О да. Испытал бы себья. То the task of developing his human potential. Я буду говорить английский, если не знай русский слов.
— Чтобы он полностью развил бы свои человеческие возможности. Чтобы он выявил себя. Это очень верно, — одобрил отец Владимир.
— О да, да.
— Но если так, если Богу, как вы говорите, желательно, — начал Мелик, — лишь выявление само по себе, безотносительно к понятию добра и зла, то, следовательно, мы должны будем считать теологически оправданными, должны будем с богословской точки зрения признать очень многие вещи, случившиеся в истории. Что вы думаете, например, о социализме?
— О, социализм это не плохо! Мы в Европе думаем о социализм! — воскликнул Григорий Григорьевич. Весь сияя, он повернулся к отцу Владимиру. — О, я знай, я много спорил в Университет со студенты. Я говорил: у нас тоже есть плохие…
— Стороны, — подсказал тот.
— Да, стороны. Вы не увидели того, что увидели мы. Это есть абсолютизация.
— Ну хорошо, это отдельный вопрос, мы еще поговорим об этом, — спохватился Мелик, боясь, что спор уйдет на эту бесплодную почву. — Здесь ведь можно спросить и иначе… — Он убедился, что Григорий Григорьевич слушает его, и продолжал: — Ведь, выявляя себя, как вы говорите, свои возможности, до конца, современный человек становится в наши дни уже не только социалистом, но и атеистом. Вы считаете, что социализм совместим с христианством… Не будем сейчас об этом спорить. Возможно. Наш опыт в этом отношении, к сожалению, слишком своеобразен. Меня лично очень интересует эта тема, и я хотел бы как- нибудь пого ворить с вами об этом. Но сейчас вернемся к тому, что, выявляя себя, современный человек часто, увы, проходит через атеизм. Этого отрицать нельзя.
— Да, нельзя. — Григорий Григорьевич весь подобрался, загораясь волнением честолюбца и от волнения начиная говорить все хуже: — Человьек не вьерит больше, что Бог сушчествует. Человьек потерьял осчущений Его живой присутствий. Я
— Что в некотором смысле
— О да. И человьек может возрадоваться, что избавлен от… необходимость иметь трансцендентный оснований. Избавлен от… from any kind of awesome mystery. (— От любого рода устрашающей мистерии, — вся трепеща, однако буквально, перевела Таня.) — О да. От любви… ultimate norme. Да, оконшательный норма поведьений. Вообсше от что-то запределный. Человьек находит себья теперь свободный от Бога для полнота жизни и энергии во времени и пространстве, в мире! Мы можем радоваться и творить в этот мир, в этот плоть! Трансцендентный бытие угнетает человьека. Только без него мы обретаем свобода. Всевышний Бог видьел это и в акте своей неизречьенный любовь к грешный человьек, чтобы достигайт оконшательный примирьений, Он избрал этот дорога и уничштожил себя сам.
Все невольно затаили дыхание, поражаясь этой прыткости западноевропейского ума, так легко обнажающего самые корни вещей.
— Бог умер, — продолжал между тем Григорий Григорьевич. — Вот последний и оконшательный истина нашего днья. Он умер, убил себя во Иезус Кристос. Иезус Кристос был воплотьившийся Бог. В нем Бог, трансцендентный и всемогусший Господь, истошник и основаньий бытия, приньял образ раб, стал человъек, и распьят, и умер…Здьесь… весь моешь, заключенный прьеждье в бытии за пределы наш мир…is released into the world, — сказал он, не найдя, как это будет по-русски.
Таня сидела, прижав руки к груди, вздрагивала, когда Григорий Григорьевич делал слишком резкие ударения, и не сразу нашла нужное слово.
— Неважно, — сказал отец Владимир. — Переводите: внесена в этот мир.
— О да, — кивнул Григорий Григорьевич. — В этот мир. Куда Бог вошел через Иезус Кристос. Трансцендентный царство теперь пуст. Это сдвигает наш интерес с запред'елный Бог к человьек. Избавляй нас от тяжелый страх. Это есть искупительный событий.
— И в этом заключается провиденциальность. Промысел Божий. — Таня попыталась принять тот же вид, что был у отца Владимира.
— Ода.
— А как же Армагеддон?
— О, вы имеете в виду сражений перед Страшный суд? — уточнил тот. — Я думаю, человьек сам себье есть этот посльедний сражений!
— Но ведь это ужасно — так думать! — вскрикнула Таня, порывисто оборачиваясь за помощью к отцу Владимиру. — Мы же не можем так думать, мы же молимся, чувствуем живое присутствие Бога.
— Ну, ведь это же в
— Ах, в символическом, — смутилась Таня. (Вирхов глядел на нее со все большим удивлением.) — Тогда, конечно, это верно. Если так, то это давно известно, — сказала она, еще немного ежась. — И