же он сказал?
— А вот сказал как раз, что очень уж ты нетерпелив, сын мой. Смирения в тебе настоящего нет, тишины. Давай выпьем. Ну, Господи помилуй. — Он крякнул и вытер заструившуюся по подбородку влагу. — Не чувствую, говорит, в нем умиротворения. Люблю его, говорит, очень, но неспокойный он. Хе-хе… Ну, я, конечно, ему цену знаю, — прибавил Алексей, внезапно что-то вспомнив. Мелик кивнул, выпивая.
— Я ему говорю, — продолжал Алексей, — у него, мол, жизнь трудная. А он отвечает, что, мол, все равно, нужно, чтобы смирение было. Смиренно нести бремена свои, сын мой. Чего, говорит, он не женится, а? Жена, говорит, и покормит, и напоит, и спать уложит, подштанники постирает… Хе-хе! — опять засмеялся он. — Тебе бы, думаю, мою жену!
— Так что, она тебе теперь уже и не стирает, что ли? — угрюмо спросил Мелик.
— Эхе-хе-хе-хе-хе, — протяжно завздыхал Алексей. — Ты что, сам не знаешь? И кормит, и стирает, да ведь лучше бы ее и не было, а? Ведь сука, прости Господи мою душу грешную, прости Господи. — Он обернулся на икону над головой Мелика и перекрестился. — И не хочешь, а согрешишь. Сколько крику, сколько ругани, сил моих нет. Ведь нельзя людей в дом позвать. Третьего дня пришли люди, сидим у меня в кабинете, беседуем. Вдруг она, как с цепи сорвалась, влетает: «Где моя зажигалка?!» Зажигалку я ей привез золотую, не золотую, конечно, так, ерунда какая-то. «Ты ее, — говорит, — дьякону продал!» Дьякон Васильев у меня перед этим был. Я говорю: «Помолчи, милая, найдется. Нельзя же так. Тут люди». «Нет, — орет, — давай сейчас, ищи, без нее не уйду!»
— А куда она собралась?
— Да никуда, на работу к себе. Зажигалку эту, между прочим, я ему действительно продал. Так надо было. Но ведь не в этом дело, верно? Эх, сын мой, как я жалею, что в монастырь не ушел. Ведь можно было. Хотел даже. Какая бы жизнь была. Налей еще. Ешь, не стесняйся. Яблочком закусывай… Не женись, сын мой, так, как я, не женись. Почему б тебе в монастырь не пойти?
Мелик почувствовал себя еще больше мальчишкой, взглянул мельком в круглое зеркальце, висевшее на ленточке над диваном напротив, — оно отразило смуглое худое нервное лицо — и отвернулся.
— Тяжело, — объяснил он коротко.
— А чего тяжелого-то, сын мой? — удивился Алексей. — Ничего тяжелого нет. Ну-у, тяжело, конечно… Зато как хорошо, а? Ни забот, ни хлопот. А какие возможности… Я, например, очень жалею, что по этой линии не пошел. Возможностей больше. Я бы, конечно, кого-нибудь имел. Это уж так… — Он неопределенно покрутил пальцами. — Денег бы тоже имел не меньше. Помогать родителям мог бы даже лучше — на эту-то козлицу трат никаких. Ну и возможностей больше, — еще раз повторил он. — Соглашайся, сын мой, а?
«Боже мой, — подумал Мелик, — когда я пятнадцать лет назад выходил из лагеря и сказал себе, что буду служить Богу, посвящу теперь всю свою жизнь Ему, предполагал ли я, что все обернется вот так, гадко, пошло, что все потонет в этих пьяных переговорах с попами, в этих советах, просьбах поговорить еще с тем-то и тем-то. Пятнадцать лет прошло, пятнадцать лет. — Он вдруг точно увидел их перед собой, эти пятнадцать лет, на вышитой простенькой скатерти. — Ну хорошо, первые пять лет я чувствовал, что еще недостоин, что ничего не знаю, читал, учился, лишь только подходил к Церкви. Искал себе в ней людей, мне близких, у которых бы я мог учиться. Нет, не пять, даже лет, пожалуй, семь. А потом, когда я решился?… Началось вот это… Разговоры, унижения. Я ли уж не смиренен? Да я смиреннее всех вас раз в десять!»
— Да что, соглашайся — не соглашайся, — саркастически засмеялся он. — Опять ведь будет то же самое!
Алексей поглядел на него подозрительно:
— Что то же самое, сын мой?
— Да то же самое! Вот ты скажи, скажи мне хоть раз по-честному, в чем дело? Ведь они ко мне неплохо относятся, я знаю. Я вон и к владыке Михаилу прихожу, я же вижу: он рад мне, и в Ленинграде, те, как они меня принимали! В чем же дело? Почему нельзя сделать такую простую штуку? Скольких рукополагают, что они, достойнее меня все? Ты мне ответь по-честному, чего они боятся. Почему не хотят, чтобы я мог посвятить себя Тому… тому делу, единственно которому хочу я себя посвятить?…Хорошо, я сидел. Так ведь все сидели. Я был тогда еще мальчишкой. Я реабилитирован полностью. Кто-то пустил слух, что я стукач, я знаю. Ну хорошо, говорю я, пусть даже будет так, я даже не хочу спорить. Но ведь у вас в Церкви их не меньше половины, не так ли? Пускай проверят. — (Он немного осекся, потому что сообразил вдруг, что про Алексея самого говорили то же, и Алексей однажды по пьянке туманно каялся ему, что в чем-то грешен.) — Ну ответь мне, скажи правду, — добавил он менее уверенно.
/Алексей и правда оторопел от его слов. Ему было жарко, он несколько раз вытер рукою пот со лба, скинул пиджак на стул, расстегнул жилет и верхние пуговицы брюк:
— Видишь, сын мой, какое тут дело… Налей еще, давай выпьем за тебя. — (Мелик налил по полной, они чокнулись, Мелик поблагодарил кивком Алексея, выпил и разочарованно покривился на то, что Алексей не стал пить до дна, а, отпив немножко, поставил рюмку.) — М-да, сын мой, — продолжал Алексей. — Беспокойство в тебе большое заметно. М-да. Вот в чем дело. Они это видят. Вот и боятся. Почвы в тебе нет. Почвы.
— Почвы?!
— Да, сын мой. Ее самой, — подтвердил Алексей, неуклюже задом сползая с табуретки на диван. — Они и боятся… неприятностей.
— Тоже почвенники нашлись! — вырвалось у Мелика. — Знаю я цену этой почве! — Он вдруг услышал (второй раз сегодня будто со стороны), что сам дышит, как Алексей, шумно, со свистом и сипеньем. Злоба душила его. Ему внезапно захотелось крикнуть и кричать, не останавливаясь, дальше, пока не выложит все, что на самом деле думает об этих людях, об их почве, об их Церкви! Нет, этого нельзя было делать. Он стиснул руки, прихватив и скомкав край скатерти под столом. «Разнести бы сейчас все. Ах, как они бы все забегали». — Со злорадством он представил себе встревоженные добрые лица хозяев и, внутренне дрожа, разжал руки.
— Эх, тяжело тебе, понимаю, — посочувствовал Алексей. — И деньги, они, конечно, тоже играют роль. У меня тут есть несколько книжек… продай, часть себе возьмешь, пополам.
Мелик, закрыв глаза, чтобы не видеть его, кивнул в знак благодарности. Потом, чтобы показать, что вспышка была вовсе случайной и он не придает всему этому никакого значения, спросил:
— А помнишь, ты обещал меня свозить к Никифору. — (Это был новый, быстро выдвинувшийся епископ, от которого теперь многое зависело.)
— Как же, как же, сын мой, — откликнулся Алексей, тоже тотчас же попадая в обычный тон. — Обязательно исполним. Сейчас не время только еще. Я с ним говорил уже о тебе. Сделаем, сделаем. Он сейчас в Крым уехал на неделю.
Мелик вдруг ясно увидел почему-то, что он врет — не про Крым, а про то, что говорил с епископом и будет говорить еще.
— Ну, что ж делать, — услышал он опять будто издали свой вялый голос. — Потом поговори обязательно… Тебе и самому надо отдохнуть. Поспи, а я пойду, пожалуй.
Он хотел уйти сразу, но вдруг ощутил голод, и хотя Алексей обрадованно начал уже устраивать себе изголовье из вышитых подушечек, не ушел, а начал жадно есть, хватая вперемежку холодные пирожки с капустой, яблоки, печенье и наливая себе одному рюмку за рюмкой, пока не опорожнил всю бутылку. Торопливо жуя, он отрывисто рассказывал Алексею еще что-то, якобы сокровенное, и, вероятно, с тайной целью доказать свою почвенность, — о своих планах женитьбы, о тетке под Москвой и других, возможно, еще живых родственниках, которых он собирался обязательно разыскать.
Алексей уже не пил, он мучился, задыхаясь, пот лил с него градом.
Когда Мелик вышел на опустевшую теперь улочку, было еще не поздно, еще не стемнело совсем, но дети уже разошлись по домам. Отяжелев от питья и еды, он казался самому себе большим, грузным и даже пожалел, что дети не видят его. «А что это я ему рассказывал такое? — постарался он вспомнить, немного отрезвев на свежем весеннем вечернем воздухе. — Ах, да, про женитьбу! Получилось почему-то, что я хочу жениться на Таньке Манн. Вот чудеса! Нет уж, благодарим покорно. Это в юности она мне представлялась богиней, а теперь…» Он вышел к метро, на освещенную замусоренную, вытоптанную площадку скверика, в