Ленька-Леничка пытался сказать, что он все обдумал, и мать уговорит, и все, что нужно, для матери оставит, но Искра была непреклонна.
— Нет, нет, Леничка, и еще раз нет. Нельзя тебе. И ты это сам понимаешь. Я тоже все обдумала. И теперь говорю: пойду я…
Мы разом ахнули:
— Да ты же рыжая! — крикнул Колька-Горюн. — Тебя же за версту приметят! Всяк запомнит…
— А я волосы состригу. Платочком повяжусь, — быстро ответила Искра, глаза ее даже в сумрачном свете землянки дерзко сверкнули.
— Ну уж, нет, Искра! Ты не только приметная. Староста с тебя глаз не спускает, каждый твой шаг выслеживает! — Леничка, как всегда, рассудительностью остужал Искру.
Я тоже испугался за Искру, сказал:
— Ты и без волос останешься красивой. Полицаи тебя с дороги уведут. А то к фрицам попадешь. Серега за что погибнул?..
Я уже понимал, что если не Леничка, если не Искра, то в путь отправляться — мне. Больше некому. Колька-Горюн всегда был несерьезным, к тому же, бывало, и подтрушивал. Я уже готов был сказать: — Пойду я…
Но тут Колька-Горюн, шмыгнув носом, чему-то засмеялся, крикнул:
— И чего это вы тут крутите-вертите! Чего тут смогать-то?! Я пойду! Такой слух пущу — до самой Москвы докатит! Где-то в тех краях дедка материн проживает. Вот и войду к нему поклон бить. Скажу, от родичей поклон тебе, деда. Как ты тут общее лихо изживаешь? Он то уж спознает, как кому передать… Только вот матка спохватится, шумеш подымет. С ей-то как?!.
Изумленно мы смотрели на Кольку. Колька-Горюн сразу вырос в наших глазах. Он еще ничего не сделал. Но он вызвался на опасное дело. Вызвался сам, как будто давно сготовился ко всем возможным бедам. Маленький Горюн, всегда какой-то суетно-бестолковый, безропотный наш побегушник, в этот час увиделся героем.
Искра, изумленная не меньше нас с Ленькой, с каким-то недоверчивым любопытством вглядывалась в непривычно возбужденное, с выражением какой-то даже бесшабашности, лицо Горюна. Будто пытая Кольку в его готовности, осторожно спросила:
— Но ведь ты, Никола, тоже приметный! Кто раз углядит подкову на твоей щеке, не ошибется в другой встрече…
— Это-то?! — Колька тронул пальцами впадинку, серпиком подпирающую щеку, — след копытца испуганно взбрыкнувшего в ночном жеребенка, засмеялся:
— Насупротив, мне это в прибыль. Глянут, глянут — рукой махнут: сразу видать, дурачок деревенский, от коня схлопотал!.. Да ты, Искра, не сумлевайся, я и впрямь за дурачка сойду!.. Вот только матка. Ополохается, тогда уж…
Искра не выдержала, тоже засмеялась, хорошо, любовно засмеялась, сказала:
— Ладно, Коль. Мамку твою я на себя возьму. Попробую уговорить, С ней мы не раз вместе утешались…
— Тогда, что ж, завтра и пойду…
Колька шмыгнул носом, прикрыл рот рукавом, глянув на нас с веселым озорством, показал, как будет дурить в дороге немцев и полицаев!
БЕДЫ НИКОЛЫ-ГОРЮНА
Наутро Колька-Горюн исчез. Мать его, Нюрешка, как звали ее деревенские, пожаловалась соседям, что приболел ее малый, отлеживается на печи. Попросила в заботе по горсточке сухой малины.
Три дня прошло — Колька, как в воду занырнул. Староста приметил, что одного не хватает среди нас. Встретил в улице Нюрешку, посулил зайти вечером, попроведать больного.
Нюрешка всполошилась. Подалась к Искре. Искра ко мне. Так мол и так. Придется тебе, Санечка, на печи у Нюрешки полежать, покашлять за Кольку. Дознается староста — беда!.. Староста и впрямь пожаловал. Принес мешочек сухой мать-мачехи. Вроде бы заботясь, наказывал, как заваривать лист от кашля.
Заглянул на печь, ноги мои потрогал, на том успокоился.
Я, видать, перестарался, кашляя. Потому как, уходя, староста вроде бы участливо, но в тоже время и раздумчиво сказал Нюрешке:
— С купанья, похоже, застудился сынок-то. Голос совсем чужой стал…
Нюрешка, как потом сказывала, чуть не до смерти, обмерла. «Раскопал, старый! — подумала. А староста будто не заметил моей муки. — Что ж, лежи, поправляй сынка-то, говорит. Днями еще загляну…».
Колька вернулся на пятый день. Вернулся другим. Поднабрал лиха в скитальческой своей судьбе или спознал то, что непришлось еще спознать нам, но мы почувствовали: Колька — другой, не тот уже болтливый и пугливый Горюн, которого мы знали.
…Мы лежали у речки, в пожухлой после первых заморозков траве, слушали сразу и Кольку, и гул самолетов у Сходни. Как всегда, в реве поднимались они над лесом, выстраивались тройками, уходили в ту сторону, откуда по утрам светило солнце.
Колька лежал на животе, с какой-то злостью срывал сухие стебли, ломал в пальцах, когда стихал на время самолетный гул, говорил отрывисто, вроде бы нехотя:
— Ходил, где людям не закрыто. Встречу кого, зыркну: карабин на плече, по рукаву повязка — вражина, значит. Издали канючить начинаю: «Дяденька, как до деда добраться? Сиротой остался. С голоду помереть не дайте…» Кто — прикладом под зад. Кто — рукой махнет: топай, мол, не оглядывайся. В деревнях — то же, где — привечали, где — взашей… — Колька вспоминал обиды, знакомо сопел носом, хмурил повыцветшие в долгом безукрытном пути брови, — всяко бывало! Но где чуялся нашенский дух, говорил, что следовало. Про между другого, вроде бы в дороге наслушавшись, сказывал: «У Сходни, мол, немцы засидку готовят, подловить каких-то бандитов норовят…». Кто — слушал, кто — остерегал. В какой-то деревне зоркастый старик ночевать впустил. Послушал, послушал меня, говорит: «Спасибо, сынок, за вести, А до деда ты не дойдешь. Деревни тамошние все пожгли. Погостами стали те деревни. Тамошних партизан в какое-то кольцо загоняют… А ты, говорит, вертайся. Что надобно, ты и сделал. Теперь по-тихому домой иди…»
Колька опустил голову на руки, лежал, как неживой. — Что замолчал? — окликнул его Ленька.
Колька глухо, в землю, ответил:
— Людей пострелянных видел. Много. По карьерам. По полям, у дорог. И повешенных. Один в кепке, такой же, как Серега… Качаются…
Искра поднялась, подсела ближе к Кольке, положила руку ему на голову. Сказала, извиняясь:
— Прости, Коль. Не права я была, тогда, давно. До войны еще… Ты, Коль, настоящий…
После гибели Сереги и прилюдной казни Анны Малышевой, после того, что невесело поведал нам Никола-Горюн, мы как-то вдруг поняли, что не в игры играем: чуть оступишься, тут тебе и конец. И не только тебе — всей деревне, Речице родной конец, к каждому дому явится смерть в чужестранных мундирах.
Ивсе же, как ни осторожничали мы, как ни надеялись на наших людей, засевших в лесах, немцы исхитрились подловить нас.
В один извлажных осенних вечеров захлопали в стороне Сходни выстрелы.
Мы только поразошлись из землянки, где в унылом молчании переживали дошедший до деревни слух: немцы подкатили к Москве. Не верилось, а такая тоска охватила!..
И вот, когда в безрадости добрел я до своего дома, выстрелы, частые и гулкие, и ударили!
Испуганной птицей взлетел я на крыльцо, прижался к столбушке, слушал, вздрагивал от тревожных переменчивых звуков. Сердце, как после бега, стукало в грудь, и догадка долбила: «Все, пропали партизаны. Они это. Они!..»