мира.

— Знаешь, сынок, не заливай мне баки. От тебя несет водкой и разит девкой. Не думай, будто поверю, что эти радости ты сменяешь на ладан и райское занудство. Так что охмуряй других, а я вумная… — Бой- баба затряслась обиженным смехом и покинула кухню.

«О переселении душ я мог бы послушать и Машеньку…» — подумал старик. Длиннокудрый его больше не забавлял, а усатая бандерша злила сильней прежнего, потому что всколыхнула еле-еле притихшую ревность к жене.

«Что же она, — подумал Челышев о Жене, — меня окрестила каменщиком, а этой все прощает? Бой- бабе можно — и приспосабливаться к власти, и жить на полную катушку, а мне не дозволено и малого люфта. Бывший каменщик должен дрожать в кооперативной норе, ожидая, пока его супруга соизволит явиться. А каменщик, между прочим, тоже мог бы ходить в офис». Старик забыл, что как раз Женя уговаривала его не выходить на пенсию и что нынче, на восьмом десятке, ему все равно пришлось бы сидеть дома. Но, забыв о возрасте, Челышев вспомнил об Америке, и ему стало совсем худо. Он поплелся в Машенькину комнату. Но Марии Павловне опять было не до отца: она самозабвенно скандалила с бой- бабой.

Бандерша, уязвленная спором на кухне, заявила Машеньке, что отпевание Варвары Алексеевны представляется ей весьма странным, поскольку Варвара Алексеевна не была верующей. Машенька злобно ответила, что, наоборот, мама была глубоко религиозна. Бой-баба снова возразила, что Варвара Алексеевна, умница и гедонистка, должна была презирать веру в потустороннее.

Тут в комнату вошел Токарев, но жену не осадил. Очевидно, сердился на бандершу. Впрочем, обуздать Машеньку было не просто.

— Да ты темна, как валенок! — кричала Мария Павловна. — Что в твоей глупой голове, кроме бебихов и цацок? Нацепила их на свои тухлые мяса — глядеть противно… Вера! Да ты знаешь, что такое вера? Думаешь, это всучить маме платье из Тбилиси, а мама поверит, что оно от Диора? Привыкла всем пудрить мозги, так и вера, по-твоему, — обман!? А ну катись отсюда, чтобы духа твоего не было! Назвал мой муженек всякую нечисть в христианский дом!..

Бой-баба, такая разухабистая и уверенная в себе, оторопело замигала голыми веками и начала сипеть и уменьшаться, как прохудившийся надувной матрас. Но вдруг, будто ее ужалили, опрометью кинулась из комнаты и, столкнувшись в дверях с Женей, расхлюпалась у той на плече.

— Что случилось? — спросила старика Женя.

— Не… не понял… — промямлил Челышев.

— Как же, Пашет?!

Женя нарочно не замечала падчерицы и Токарева, которого при падчерице укорять не могла. А старик зачарованно смотрел на раскрасневшуюся Женю, словно она впервые перед ним возникла, и его изумление длилось бы еще долго, если бы Машенька снова не закричала:

— Да что, Женька, базаришь? Чего к отцу прицепилась? Он мухи не обидит. Это я ее гоню. Думаешь, напилась? Трезвей тебя. Беги в свои Штаты, прибарахляйся! Не любишь ты России, вот что тебе скажу! — расходилась Машенька, словно Женя собиралась в Америку навечно. — Езжай. Колбасой катись. Совсем ты не русская. Русские — мы с Гришеком. Мы тут родились, тут умрем и никуда не уедем. А ты — мотай отсюда. Уведи ее, папа, а то я за себя не ручаюсь!

— Маша! — вмешался наконец Токарев, но так же, как в субботу, чересчур поздно. Пашет и Женя уже сбегали по лестнице.

Так старик остался один. Теперь Женя из лаборатории возвращалась рано, стряпала в кухне, читала в комнате (хорошо хоть на машинке не печатала), но как бы не замечала мужа. Они почти не разговаривали. Евгения Сергеевна не желала обсуждать свой отъезд, опасаясь, что Пашет разжалобит ее и отговорит. Старик же терзался молча:

«Бог с ней, с Америкой! Но к Надьке — означает назад, в сорок пятый год, к развилке жизни. Выходит, дождавшись меня, она (то есть Женя!) просчиталась и желает взглянуть, чем себя обделила. Ясно, я старый, ей со мной плохо. И Америка — это отыгрыш за долгие скучные годы с раздраженным, заевшим ее век склочником…»

Супруги молчали, но в квартире стало шумно. Бой-баба, преодолевая сопротивление Жени, все чаще приводила своих малопонятных приятельниц. Их голоса сливались в непереносимый гул, из которого старик с трудом выуживал: «ОВИР… Соединенные Штаты… Приглашение… Пустят… Не разрешат…» Прежде он не подозревал, что столько людей влюблено в зарубежье и тем только и занято, что мотается взад-вперед, словно в России им не жизнь, а каторга. Появление разодетых в пух и прах красоток сразу превратило комнату в нищую конуру. Распластав джинсовые юбки, позванивая браслетами, дамочки наперебой ругали руководство, что нещедро пускает их за границу.

«Должно быть, режим костерят мужья, а эти — попугайничают, — морщился старик. — Их мужья никакие не диссиденты, а попросту ленивая, падкая до барского пирога, болтливая челядь. Безземельная дворня. Они хуже холопов. Те хоть землю пахали, а эти по-холуйски лают бар, дескать, мало откидывают им барахла, жратвы и заграничных прогулок… Это какой-то особый орден. Не рыцарский, не монашеский, а номенклатурный. Ничего они не умеют, и никто, кроме нынешнего, столь же убогого начальства, кормить бы их не стал. Я боялся советской власти, работал даже больше, чем она требовала, откупался от нее как мог, только бы на несколько часов оставила в покое. А эти ни черта не боятся и обирают старуху Софью Власьевну, как альфонсы».

Джинсовые дамочки, словно заведенные, твердили:

— Нет, нет, двоим не подавать! Двоих не выпустят!

«Стало быть, я нечто вроде заложника», — мрачнел старик.

Женя меж тем собирала документы.

— Ну не дуйся, Пашет, — иногда все-таки приникала к мужу. — Ведь не навечно еду. Уверена, долго там не выдержу. Все у них другое, и они сами давным-давно не те. Альф не хромает, а Надюха нарожала дочек.

«Еще намек, — мучался Челышев. — Уехала, была бы с детьми…»

— Соскучиться не успеешь, а я уже вернусь. Понимаю, вокруг суетня. Эти невозможные тетки чего-то хотят. Той — отвези, этой, наоборот, привези. У каждой куча советов…

— Да я уже смирился. Но тебя за бабьей каруселью не видно.

— Вернусь — вся буду с тобой…

— Вернешься — тоже начнешь бредить: ах, Лонг-бич, ах, Пасадена! И тошно тебе будет в России, как солдату в казарме. Снова начнешь, как в увольнение, на Запад проситься…

— Не поеду… — вздохнула Женя, пораженная глубиной его печали. — Знаешь, самой расхотелось… Честное слово, обрадуюсь, если откажут.

Но судьба никогда не баловала Челышева, и Е.С. Кныш беспрепятственно выдали заграничный паспорт.

Последнюю неделю суетня достигла пика. Женя спала не больше двух часов в сутки, бегала по магазинам и приятельницам, одурев от недосыпа, наставлений и просьб.

— В самолете отдохну, — бодрилась она, обнимая мужа. — Пашет, ну что молчишь, глупенький?! Я же разревусь… Ведь не на всю жизнь… Отпусти хоть на месяц. Неужели месяца не выдержишь?

— Я не о себе… Но если тут — крутеж, то в Америке его — вдвое. Будешь носиться как угорелая: ничего не пропустить, все переглядеть, и свалишься от спешки и новых впечатлений…

В Шереметьеве — громадном стеклянном безликом бараке — провожавшие вздыхали:

— Все переменилось.

— Этой перегородки не было.

— И той — тоже…

А Павел Родионович не мог понять, чему же меняться, если все сплошь бездушное. Проведут после тебя тряпкой, и словно ты никуда не приходил. Как в небе — никаких следов…

«Но в небе, — подумал, — нету таможни».

На старика никто не обращал внимания. Окружили Женю и зятя. И прощались Женя и Гришка так

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату