– Лучником ты и останешься, – резко заявил Мордехай, – поскольку больше ничего все равно не умеешь. Поэтому перебирай этот шнур, как струны арфы, натягивай его, как струны лука, и занимайся этим, пока твои пальцы не обретут прежнюю силу и чувствительность. Практикуйся! Практикуйся постоянно! В конце концов, тебе все равно нечего делать!
Вняв словам врача, Томас упорно практиковался, и спустя неделю он уже мог оттянуть шнур тремя пальцами и заставить его дрожать, как струну арфы, а еще через неделю оттягивал его с такой силой, что шнур в конце концов лопнул. Постепенно силы юноши восстанавливались, от ожогов оставались лишь зарубцевавшиеся шрамы, но раны в памяти не заживали. Он никому не рассказывал о пытках, а вместо этого упорно упражнял руки. Перебирал и натягивал шнур, учился удерживать посох и орудовать им, а потом даже начал устраивать во дворе с Робби тренировочные поединки. Приближалась весна, и Томас помаленьку гулял за пределами города. На небольшом холме неподалеку от восточных ворот находилась ветряная мельница, и поначалу Хуктон едва мог осилить подъем, поскольку пальцы его ног были переломаны тисками, а ноги казались неуклюжими обрубками, однако к тому времени, когда апрель усыпал луга весенними цветами, он ходил уже вполне уверенно. Нередко компанию ему составлял Уилл Скит, и хотя старший товарищ говорил мало, в его обществе Томас чувствовал себя хорошо. Скит в основном бранил погоду, сетовал на непривычную еду или ворчал по поводу отсутствия вестей от графа Нортгемптона.
– Как думаешь, Том, не написать ли нам его светлости снова?
– Может быть, первое письмо до него не дошло?
– Я так вообще никогда не видел смысла в писанине, – заявил Скит. – Не по-людски это – вместо нормального разговора выводить на пергаменте закорючки. Но, видать, без этого не обойтись. Ты можешь написать графу?
– Я попробую, – пообещал Томас, но хотя он уже мог перебирать тетиву и держать посох и даже меч, справиться с пером ему оказалось не под силу.
Он пытался, но получались лишь неразборчивые каракули, так что в конце концов письмо написал один из писцов Тотсгема. Хотя сам Ричард сомневался, что от этой писанины будет какой-нибудь прок.
– Карл Блуа поспеет сюда раньше, чем мы вообще успеем получить какое-либо подкрепление, – сказал он.
Тотсгем не знал, как ему теперь вести себя с Томасом, ибо, с одной стороны, тот ослушался его, сунувшись в Ронселет, но с другой – поплатился за это куда сильнее, чем хотелось бы коменданту города, который все же сочувствовал пострадавшему лучнику.
– Хочешь сам отвезти это письмо графу? – предложил ему Тотсгем, и Томас понял, что ему предлагают возможность под благовидным предлогом убраться из города до начала осады.
Хуктон отказался, и письмо было вручено моряку, который отплывал на следующий день.
Однако Тотсгем прекрасно понимал, что письмо уже ничего не изменит и гарнизон, по существу, обречен. Каждый новый день приносил известия о подкреплениях, прибывавших к Карлу Блуа, разъезды которого уже появлялись возле стен Ла-Рош-Дерьена и не давали жизни английским фуражирам, старавшимся согнать в город как можно больше скота, чтобы засолить про запас мяса.
Мессир Гийом обожал такие фуражирские вылазки. Лишившись Эвека, он сделался фаталистом и дрался с такой самозабвенной яростью, что враги быстро поняли: лучше держаться подальше от трех желтых ястребов на синем фоне. Однако как-то вечером, вернувшись после долгого дня, за который удалось раздобыть только двух коз, он явился к Томасу, буквально скрежеща зубами от злости.
– Мой враг, граф Кутанс, Господь да прокляни его гнилую душонку, присоединился к Карлу Блуа. Сегодня утром я убил одного из его людей и жалею только о том, что это не был сам граф.
– А почему он здесь? – удивился Томас. – Он же не бретонец.
– Филипп Французский посылает людей на подмогу своему племяннику, – сказал мессир Гийом. – Почему бы, интересно, королю Англии также не отправить сюда своих бойцов? Или он считает, что Кале важнее?
– Похоже, что так.
– Кале, – с презрением бросил мессир Гийом, – это задница Франции.
Он поковырял в зубах, извлекая застрявшее мясо, и продолжил:
– Кстати, сегодня встретил твоих друзей.
– Моих друзей?
– Ос.
– А, люди Ронселета, – понял Томас.
– Мы сцепились с полудюжиной этих бастардов в какой-то захудалой деревеньке, – сказал мессир Гийом, – и одному из них я проткнул копьем его черно-желтое брюхо. Ох он потом кашлял.
– Кашлял?
– Погода-то сырая, Томас, – посетовал д’Эвек, – вот люди и кашляют. Поэтому я сперва оставил его в покое, прикончил другого сукина сына, а потом вернулся и избавил беднягу от кашля. Отрубил ему голову.
Робби ездил вместе с мессиром Гийомом и тоже разжился монетами из кошельков убитых вражеских ратников. Правда, шотландец участвовал в вылазках не только ради добычи, но также в надежде на то, что встретит Ги Вексия. Томас рассказал другу, что именно этот человек убил его брата как раз накануне Даремской битвы. Выслушав Хуктона, Робби отправился в церковь Святого Ренана, возложил руки на алтарный крест и поклялся отомстить.
– Я убью Ги Вексия и де Тайллебура, – дал он обет.
– Они мои, – настаивал Томас. – Оставь их мне.
– Ни за что, если только встречу их первым.
Робби нашел себе кареглазую бретонку по имени Оана, которая ни в какую не желала расставаться с возлюбленным и ходила за ним повсюду. Однажды, когда друзья решили пойти на ветряную мельницу, она появилась с большим черным луком Томаса.
– Мне с ним не справиться, – испугался Хуктон.
– Какой же тогда, черт возьми, от тебя прок? – спросил Робби.
Потом он долго уговаривал Томаса попробовать натянуть лук, говорил, что его товарищ поправляется прямо на глазах, и уговорил-таки пойти к ветряной мельнице, чтобы пускать стрелы в эту весьма заметную мишень. Поначалу Томас едва натягивал тетиву, и выстрелы получались плохонькими, но чем больше он прилагал усилий и чем сильнее болели заново учившиеся стрелять пальцы, тем увереннее ложились стрелы. К тому времени, когда над городскими крышами таинственным образом вновь появились ласточки и стрижи, юноша уже смог оттянуть тетиву до уха и со ста шагов попал в центр одного из деревянных браслетов Оаны.
– Вот ты и поправился, – сказал, услышав от него об этом, Мордехай.
– Благодаря тебе, – ответил Томас, хотя знал, что обязан не только врачу, но и своим друзьям: Уиллу Скиту, мессиру Гийому и Робби Дугласу, – которые, каждый по-своему, способствовали его исцелению.
Однако Бернар де Тайллебур изранил не только тело Томаса, но и его душу, а эти невидимые раны заживали гораздо хуже. Но однажды, в темную весеннюю ночь, когда на востоке вспыхивала молния, к нему в мансарду поднялась Жанетта. Она вышла от Томаса, только когда городские петухи поприветствовали новый рассвет, и если Мордехай и понял, отчего на следующий день Томас улыбался, то не подал виду, хотя и отметил, что с того дня лучник пошел на поправку особенно быстро.
С тех пор Томас и Жанетта разговаривали каждую ночь. Он рассказал ей о Шарле и о выражении лица мальчика, когда Томас упомянул его мать. Молодая графиня хотела знать все подробности, ибо очень боялась, что сын забыл ее, и Томас постарался убедить Жанетту, что, услышав о маме, малыш чуть не заплакал.
– Ты сказал Шарлю, что я люблю его? – спросила она.
– Да, – ответил Томас.
Жанетта молча лежала рядом, вся в слезах. Хуктон пытался ее успокоить, но она лишь качала головой, оставаясь безутешной.
– Прости, – сказал он.
– Ты сделал, что мог, – вздохнула Жанетта.
Гадая, как враг мог прознать о вылазке Томаса, она уверенно заявила: