проступило будто бы разочарование. Она посмотрела на его фотографию, стоящую на письменном столе и задержала взгляд — с любовью, с сомнением.
И мы увидели, что Вера постарела. Ох, не годы сделали это, а совершенная ею ошибка. Постарело не лицо — его выражение, поматовели глаза. Появился новый жест, она теребила свою косынку, так делают женщины, потерявшие решительность.
Так вот, ее недюжинный ум и часть души сомневались, а сомнения — вещь недостойная, а тело и другая часть души хотели длить свое бабье лето. И они встречались достаточно долго, до самой смерти Розы Хасановны.
На поминках матери он ухитрился оскорбить и покойную, и Веру, сказав ей на кухне о христианской доброте и отзывчивости Розы, неожиданной в человеке, прожившем в среде партийных шавок. Эти шавки, пожилые Розины библиотекарши, разбитые болезнями и заботами о детях и внуках, сидели с ним за одним столом. Как назло, ни одну из них не удостоили красной книжицы. Вера дожила до ссоры с любимым человеком. Она назвала его бессердечным.
Он попытался с ней помириться, пришел через неделю. Милые ругаются — только тешатся, и человека его масштаба надо прощать, понимать и прощать. Он рассказывал ей о новом деле, не подозревая, что он уже умер и Вера рассматривает его в ледяное увеличительное стекло.
В рабочем поселке Каштаюл, на окраине, местные обыватели подожгли два дома, где проживали цыгане, под предлогом, что цыгане торговали наркотиками. Роман намеревался придать этому возмутительному проявлению ксенофобии и самосуда самую широкую огласку.
Она сидела за столом, перед ней кипой лежали детдомовские тетрадки, а он возвышался над ней, запальчиво щелкая выключателем чайной настольной лампы. Под идеальной брючной стрелкой — толстые, пушистые шерстяные носки. Может быть, он и не брал у цыган денег, подумала Вера. Его накормит славное ИМЯ. Что же такое нынче имя?
Вера хорошо помнила: в начале лета к Роману пришло письмо от жителей Каштаюла, с улицы Полевой. Она тогда чуть не заболела от переживаний, и Роман разделял ее сокрушения! На желтых листочках в клеточку жители с Полевой жаловались: цыгане посадили на наркотики всю молодежь их поселка, их улицы, все деньги уходят к цыганам, безработная молодежь обирает стариков, пошли грабежи, случилось страшное убийство, двое умерли от зелья, участковый подкуплен и вечно пьян, глава поселка прячется, цыгане насосались и обнаглели, завели себе подкулачников…. Просили их, просили уняться — смеются: не хочешь — не бери. Никто не мечтает жить по-человечески, улица — одна большая куча мусора, собаки пируют. Все на стариках, а мы вымираем. Умер старый человек — и двор погиб. Умер другой — дом погиб. «Мы умрем — улица оглохнет».
— А ты, что же, съездил уже в Каштаюл? — спросила Вера.
— Зачем? — ответил Роман. Он протянул ей листок с текстом некого послания. Оно начиналось так: «Господин Президент! Не доходит ли до Вас дым костров Каштаюла?». Вера схватила стопку тетрадок и стала засовывать ему за пояс, в брюки. Она закричала: «Ванька-кирпич, алле!». Он ушел, не обуваясь, саданув дверью. Через некоторое время она увидела (гордый, терпел, не подал голос), что он стоит в носках на снегу под ее окном. Она выбросила в форточку его тяжелые швейцарские ботинки. Алел закат.
Перед сном она читала Диккенса и сочиняла стихи о братстве интеллигентных людей. Их окружает неусыпный дозор опричников, а оно (братство) от этого только крепчает.
11
После смерти матери Музонька нашла в нижнем ящике ее стола старый блокнот шершавой, пористой бумаги, произведенный в 1950 году. Первые его страницы девственно серели, но где-то с десятой он заполнялся. Заполнялся много лет, помалу — страница в три года, карандашом, чернилами, пастой. Содержимое обнаружилось случайно — перед тем, как положить блокнот обратно, Музонька машинально, веером его листнула. Наверное, Роза начала вести записи не с первой страницы в конспиративных целях, потому что они назывались «Чем удивил меня Ваня (зачеркнуто) Иван Трофимыч».
Записаны его домашние высказывания за тридцать лет с редкими комментариями Розы. Оказалось, что у него был кругозор, но ответов на пытливые вопросы гораздо меньше, чем положено большому обкомовскому начальству, которое должно знать их все, включая злободневное «Есть ли жизнь на Марсе?». Оказалось, отец сомневался.
Образцы суждений Ивана Трофимовича, выбранные наугад:
Август 1953 года. «Люди становятся все хуже, еще хуже, чем до войны, а казалось — засверкали навсегда. Самое глупое, как начнем их по-человечески кормить — совсем озвереют. Горько. Хоть не корми… Да и накормим когда-нибудь? Что-то я сомневаюсь».
Октябрь 1959 года. (Роза не хотела, но купила два фарфоровых причиндала — медведя с наковальней и балерину, загнавшую себя в фуэте. Хоть какие-то украшения быта, за отсутствием иных.) «Ты бы еще слоников купила, штук семь! Не разбираешься — не лезь в это дело! Скажут, что мы мещане — правильно скажут! Сколько тебя просил (показывает пачку папирос, на ней —) — «Три богатыря». Васнецов. Модель Медного всадника (показывает пачку других папирос, «Ленинградские»)». Я шучу: может, тебе и Казбек сюда приволочь? Такие папиросы тоже есть. Засмеялся: «Что-то меня занесло. Это потому, что я похож на Добрыню Никитича… А ты, Роза, на Врубеля». — «Ты хотел сказать, на Царевну-Лебедь?» — «Ну да, на нее самую (нежно) — татарву поганую».
Апрель 1972 года. «Тебе не кажется, Роза, что мы кормим народ дерьмом? И чем дерьмовее это дерьмо, тем вероятней, что его назовут «русское» или «славянское». Смотри, что просится на помойку: пельмени «Русские», биточки «Славянские», закуска «Русская», студень «Русский», фарш «Славянский». Прочитал ценник — будь уверен: в рот это брать нельзя. Такого даже рабы в древнем Египте не кушали». Я: «Кушали, кушали». Он: «Да кушали, кушали, это я так… И ведь кто такое придумал? Опять происки международного сионизма? А ведь это я, а не Додик Гутман, докладываю: улучшилось питание населения, расширился ассортимент».
Июнь 1979 года. «Верка уходит от нас — и уйдет. И слава Богу — не забьется в нашу паутину. Она нас спасет на том свете. Спросят: чья дочь? — вот этих. Снять их со сковороды! Налить Ивану водки! Размечтался, третейский же я козел!».
Веру эти записи разволновали до бессонницы. Там было много о любви к ней, много негаданного понимания. Плакала. А эти тени улыбок — она никак не догадывалась о них.
Последняя запись: Иван Трофимович умирает. «Больно ему и тяжко: ни во что не верит. В нынешних не верит, Хозяин — такой же вахлак, как мы, а уж пора нажраться нашей вахлачиной… Не верит ни в прошлое, ни в будущее. Зря, зря, зря. Не так, не так, не так. Там и здесь, и мы — вруны, вранье, все поддельное. И мне нечего ему сказать. Я знаю, что он прав, хоть и неправ: страна-то стоит великая, вечная».
12
Последнего (?) своего любимого Музонька нашла на улице, в чадящем последние дни летнем кафе. Ей исполнилось пятьдесят шесть, мальчишки перестали на нее оглядываться, но разведенные битломаны, бывало, догоняли ее на улице, заглядывали в лицо. И не разочаровывались.
Человек этот (она звала его по фамилии — Корсаков), сильно пожилой, седогривый и пузатый, сидел на закате пасмурного дня в одной пижонской маечке за столиком, возглавляя компанию шумных молодых людей.
Вера продрогла, захотела выпить кофе и полюбоваться на японский лад осенним сквером напротив. Там подпрыгивал последними струями фонтан, откуда-то, сквозь кружащиеся листья, к ее удивлению, доносился голос Майи Кристалинской. Кроме листьев и фонтана ничто и никто вокруг не могло подпеть Кристалинской: ни заглушающие ее визги машин, ни люди — другие лица, другая одежда, разговоры другие