остановилась, молча пропуская их. Он узнал Веру, как умел, по ее присутствию. Он не вздрогнул, но лицо его жутко исказилось. И молодая жена крепко ухватила его за рукав и заставила его ускорить шаг. Она гневно прищурилась на Веру, а потом распахнула перед ней свои молочные зрачки. «Мне было их жалко, ее сильнее, чем его, — рассказывала Вера, — но он, жалкий человек, пошевелил губами: Музонька.» Из Николая ничего не вышло. Он замерз в сугробе, подшофе, оставив жену с тремя зрячими детьми в грязной, неухоженной квартире.
А вскоре кафедра спровоцировала ее уход. Почувствовав запах крови, коллеги предъявили претензии идеологические и моральные. Отец умер, бояться было некого. Она не вспылила, она встала, холодно сказала им, что они ей не судьи, невежи и лицемеры, и, не садясь, ушла домой. Без тени сожаления, она устроилась работать воспитателем в детский дом, по совместительству вела там уроки. Ее не волновал престиж. В отличие от университетских, ей в голову не приходило, что все другие профессии — будь то дворник, будь то великий полководец — всего лишь вспомогательны и поставляют сырье на стол их историка и толкователя. Все лето Музонька проводила с детьми на огороде и клумбах. Добрый десяток лет гороно регулярно давало ей грамоты за лучший уход за школьным двором. А еще она основала в детдоме столярный кружок, являясь единственным в области педагогом-женщиной такого профиля. Женщина в ней вновь заснула надолго. Но полно и безупречно проявило себя зрелое материнство. Роза Хасановна молилась на нее, принимала на праздники толпы чужих ребятишек, кормила, мыла и развлекала их, вспоминая, что татарские семьи от века были большие, бывало, дедушки не помнили имен внуков и внучек, а отцы путали детей.
9
Я взглянул окрест себя — душа моя уязвлена стала. Ее пронзила мысль о том, что на свилке наших перетекающих веков люди потеряли биографию, как некогда потерял свою тень Петер Шлемиль, герой литературы. Да, это так, и случилось это потому, что биография теперь — избыточна, род аутизма. Объективно — невозможна, субъективно — не нужна. Зачем ключи, если все двери настежь, Господи ты Боже мой?
Помнится, это произошло в июне, месяце циклической усталости, когда не стоит оглядываться на прошлое и прищуриваться в будущее, палит остановившееся в небе палестинское солнце. Весь мир сужается в комариную брачную полость и тополиный пух сторожит каждый вздох всего, что живо. И, забывая о творчестве, униженные пальцы человека чешут возмущенную кожу. Нет сомнений, «Экклезиаст» написан в июне.
Я вспоминал умершего друга. Его наследство — светящийся кирпичик в пирамиде поэзии. Я перебирал эпизоды его (своей) жизни — общения, женитьбы, переезды. Ничто не подтверждало и не объясняло, откуда взялся его голос и почему он окреп. Так, обрывки фраз и выраженья глаз — но слишком долго их надо растолковывать, предлагать на веру, чтоб сквозь них проступил его свет невечерний. Так называемые факты не говорили о нем, говорили не о нем, скорее, рассыпали его образ, клеветали на него… Почему, за что? Что же остается другим людям, без голоса, которых нынче безнадежно забывают в поколении внуков?
Биография — что такое биография? Ее основа — сопротивление времени, если оно неправо, если оно право. Она — первый признак и условие здоровья и одухотворенности общества. Оподельдок ему без больших и особенно малых героев! Это продолженная и в нужный час нарушенная, в продолжение собственной нити, родовая легенда, воплощенная в цепи поступков Этого человека. Эти поступки связываются в сюжет, волнующий нас своей достоверностью, свершенностью, принадлежа живому, а не вымышленному герою. Эти поступки — потому и поступки, что за ними — свободный выбор и внутренний долг, «великий Норд». Верно, свобода и долг не бывают в ладах с былинами сего времени, с его модой и его копейкой, как и положено одушевленной материи, коль уж она по определению не согласна с самой собой.
Ныне гилозоизм несколько смешон. Вот мы и вступили в мир, где нет ни судьбы, ни призвания. Труден он для нас, умевших найти себя и судьбу только от противного — сгибаясь от насилия, распрямляясь на Великой войне. Бездомно живя в узких или широких боксах с холодной или горячей водой, не зная, где нас похоронят, мы обречены на вынужденное бытие. Оно коварно — множество мелких сегодняшних предложений всегда победит один большой спрос — восходящее из тьмы эхо мертвых. Мы состоим из внешних, как одежда с чужого плеча, дел и речей, и часто, часто делаем что-то, безразлично, что, чтобы всуе подать себе весть: я — жив. Есть меня на этом свете. Скорбном свете, где двое дружат против третьего, а самый частый вопрос, который задают себе мужчины и женщины: почему она? почему он?
Нам встречается человек — он еще не упакован, но он и не хочет быть упакованным, он, видите ли, имеет творческие фантазии, а это — бестактная заявка на биографию. Это беспокоит окружающих. Это саднит — они уже упакованы и последним знанием «знают», что такие попытки обречены. Они еще смиряются с тем, что где-то у колец Сатурна, на далекой от них периферии кто-то умудрился взлететь на восковых крыльях, но ближний, деливший с тобой рабский хлеб жизни — и расправляющий бесстыдно крылья — невыносим. Он — никчемный диссидент, но теперь расправляется с ним не государство — осаживают и добивают его первые соседи по жизни: сокашники, друзья, родители, любимый человек — и учителя!
Нет, мы встречаемся или встречались со своей душой. Но куда нам до наших деревенских бабушек, угольков большого народного очага. Увы, это бывает в минуты усталости, когда устаем улыбаться без радости или пить, чтоб невзначай не услышать музыку сфер (музыка сфер — потом, завтра, сегодня она нас умаляет). Но мы ее мало что не стыдимся — мы строим глубокую, эшелонированную, простите, защиту ее от других, включая себя. Мы надеваем личину, нередко скоморошью. Трусится время, личина все туже стягивает нам лицо — врастает в него. А завтра (завтра тебя ждала музыка сфер, не помнишь?) ты уже уверен — личина «сброшена» — есть ты. Почему-то тебя зовут Иван Иванович или Иван Никифорович, но это, видимо, недоразумение. Случайный песчаный человек. Случайный сосуд культуры — должна же она во что-нибудь излиться!
В зеркале мы видим измену, отчего бреемся с дотошностью. А все остальные измены — мелкие подробности, может быть, необходимые в бытийной игре в чет и нечет. «Вчера под проезжающую лошадь попал…» — главное, что попал, реализовал свое священное право.
«Облетают последние маки».
Нет, я не увлекся, не забыл про Веру Огареву. Я и хочу сказать, что у Веры Ивановны Огаревой есть то, что давным-давно, когда бледнели краски эллинизма, в затянувшихся сумерках от нечего делать назвали биографией.
Впрочем, возможно, что я сегодня выпил лишнего.
10
Сейчас те дети выросли. Многие из них остались в городе. Они, как могут, заботятся о Вере — ремонтируют квартиру, заваливают ее банками из своих погребов, на юбилей «две пятерочки» справили ей дорогой костюм. Она раздала им ключи от своей квартиры, и они могут приходить к ней в любое время.
Самым трудным для Веры было удержаться от выбора любимчиков. Человек долга, она понимала, что не имеет на это права. Роза уговаривала ее удочерить Машу Мелентьеву, хорошенькую хромоножку, «лавальерку». Вера не согласилась — это обидит других детей.
Прошло еще десять лет, в заботах, в добром общении с людьми. Вере некогда было унывать и раскисать. Усталости, эмоциональной и физической, она не знала. Понемногу вечерами в их доме начали собираться разные новые люди. Хозяева — приветливы и интеллигентны, дом — в центре города, собранья в духе времени: «возьмемся за руки, друзья». Окуджаву знали все, но новых знакомых было больше, чем нас, они были моложе нас, имели свои секреты и были уверены, что тяжкие затворы скоро падут. За наши