Главную, безупречно-великую поэму о мужицком Окоеме, о северном дыхании, о чистоте уклада, уходящего в багровые сумерки. Погибель была теперь надежно обеспечена, он догадывался, но счастье Поэта того стоило.

Он жил тогда на склоне Воскресенской горы, квартирантом у добрых людей, и его стежки-дорожки в основном были богомольно короткие, до храма и обратно, и удлинялись в те редкие случаи, когда его звали пообедать. Он очень нуждался, потом придумали, что он просил милостыньку на паперти Троицкого собора. Это неправда, на паперть он ходить остерегался ввиду чужих злых глаз, а ходил на Каменный мост, где ему подавали кто луковку, кто сухарь.

Но от обеда он отказываться не мог и плелся куда позовут, больной, на слабеньких, соломенных ногах, с часами-луковкой же в руках. Сверялся с ними, чтобы не прийти раньше срока, потому что на всякий случай выходил много загодя.

В переулок он попал по заблуждению, взявши после мостика через речку Ушайку не вправо, а влево. Одетый, несмотря на лето, в ватную курточку и заячий клобучок, он брел по вязкому песку, приседая на каждую попутную лавочку. Сильно захотелось пить, и он постучался в калитку, за которой услышал голоса, женский и младенческий. Вышла молодая, резвая женщина.

Дай водички, милая. Она вынесла ковшик с ледяным квасом и, пока он пил, успела его разглядеть и укоризненно сказала:

— Что ж ты, дедушка, такой запущенный? Старуху похоронил?

— Похоронил, — согласился Поэт, вечный бобыль. — Как тебя зовут, пролетарочка?

— Агафья Васильевна.

— Спасибо, Агафья Васильевна, салфет вашей милости.

Но она не знала обычая, не поддержала, ответила сухо:

— Живи, старичок.

Они забыли друг о друге сразу. Она — потому что пошла купать дочь в корыте на солнышке; он — потому что через несколько тихих стежков нашел в песке деревянный пастуший рожок.

Поэт поднял его, умиляясь. Поживши в Нарыме и Колпашеве, он уже уяснил, что здесь рожков, или дудочек, или жалеек не делали. И этот рожок-игрушку, должно быть, смастерил для своего чада родитель, сосланный сюда из лесной Руси.

Захват рожка был окольцован прикусом крошечных детских зубок. В дырочки густо набился песок. Поэт вытряхнул его и положил в карман, сдержав желание проверить рожковый голос.

«На входе в городские звенья, в соленом песке лежит черемховое дитятко, родимый пастуший рожок, забитый землей. На нем следок нежных уст пастушонка. Лежит, как камень преткновенья, лежит артикулом забвенья.

Где ж сам обронивший его пастушонок, неужто сгинул, недомоленный суслонок? По всей Руси пошли во прах рожки, опушки и луга вождятся жестяным рупором; ни людям, ни коровам не личны песни о ясной зорьке и живой воде. Напротив, напротив, особенно нестерпим этот кроткий голос покляпому слуху одержимых и немилосердных. Их, видно, бесит, слуг Динамо, что на этой свирели играл сам Христос, нисходя в наш оржаной и смоляной окоем.

Я что этот рожок. И брошен, и растоптан, горло мое забито песком, и никто меня не слышит. Новых лаптей не плету, немо встречаю закат и мечтаю только найти свой сладкий смертный час, скрывшись от них в толпе усталых побирушек».

Так задумался Поэт, такое спасение себе вымаливал, но скрыться от них ему не удалось. Пока стихотворение возилось, толкалось в нем, набирая звонкую грусть, обрастая рифмами, его арестовали в последний раз, подержали в тюрьме, подкормили и расстреляли на карусели.

Он был настолько болен и хил, что в НКВД его не стали бить — бесполезно, он отошел бы от одной средней затрещины. Поэтому он умер нераскаянным. Вместо подписи в его следственном деле след птичьей лапки, родной онежской сойки. Никто не пострадал от его показаний. В перевранных, подогнанных под хамский язык протоколов ответах не остыло упрямое, наивное, прекрасное недоумение перед подлостью.

АГАФЬЯ: Володе исполнилось восемнадцать лет, он изучал филологию в здешнем, чем-то знаменитом университете. По-своему милый и по-своему глупый мальчик. Он поторопился признаться Ляльке, что хочет к тридцати семи годам стать великим ученым и поэтому для начала собирается проработать все пятьдесят пять томов сочинений В. И. Ленина.

— Почему к тридцати семи годам? — спросила его Лялька.

Он посмотрел на нее со снисходительным умилением:

— Потому что в этом возрасте погиб Александр Сергеевич Пушкин.

Тут у них созрела первая размолвка. После этих вещих слов он взял многозначительную паузу и вытаращился в окно, в огород, на бочку с дождевой водой. Лялька в простоте своей подумала, что он тонко пошутил и зафыркала, уронила стакан с чаем на пол, и он разбился. Пришлось ей с минуту держать мальчика за рукав и шестнадцать раз назвать его Вовочкой, пока он не отмяк, не разулся и не вернулся к столу.

Глупость его была какого-то девственного свойства. Одинокий мальчик при очень, очень занятых интеллигентных родителях, прячущийся в домашней библиотеке. Книги он не то чтобы читал — он ими питался, прочесывал их, как саранча. К нему не приставал никакой опыт, впечатления соскальзывали с него как со стеклянного. Все искушения ждали его впереди, и пороки, должно быть, созреют невидимо, незаметно. Из таких отроков вырастают гадкие, инфантильные карьеристы.

Но когда он видел Ляльку, его трясло и подбрасывало — буквально. Стоит, худенький, остроносый, пушок на верхней губе. Губы тонкие, красивые, уши маленькие, игрушечные. Стоит — прячет руки в карманы, не то из гордости, не то для того, чтобы не выдали.

Житейски подслеповатый, душевно неуклюжий, не задаст лишнего вопроса, но, самый среди нас образованный, не умолкает, разглагольствует, просвещает нас, темных, в том, что вчера прочитал по «программе» — вот Гомер, вот Софокл, потом Вийон, потом Шекспир. И ведь несет чушь-чушью. Тот же Авося, заставь его под палкой «Гамлета» прочитать, понял бы больше, хотя бы по своей подлости. А Володя? Нет, язык хороший, не уличный, даже с претензией. Но там люди любятся или режутся, а у него «образы», «типы», «социально-исторические условия эпохи». Это их профессора научили — левой рукой правую пятку чесать.

Был у него любимый преподаватель античной литературы, женщина. ее сын учился на математика, кажется. Как-то на лекции эта женщина говорит студентам: «Антигону» Софокла должен прочитать каждый уважающий себя человек». Не буду спорить с этим. Но дальше-то весь изюм: «Мой сын, первокурсник, дружил с одной девочкой. Когда я узнала, что она не читала «Антигону» Софокла, я запретила ему с ней дружить».

И как это понимать? А что, Брежнев ваш читал «Антигону»? Мне кажется, в СССР незачем ее читать. Не в коня корм, и получается какая-то пошлая индульгенция.

А тот бедный мальчик, что ж он, послушался своей мамы?

— Вот монстр, да? — с восхищением сказал Володя, торжествуя над моей темнотой. Лицо у меня было действительно… подходящее.

— А я уже прочитала, — томно сказала Лялька, — Креонт, Полиник, Тиресий. И ветер прах взвевает.

Тут, очень, надо сказать, уместно, в соседском огороде заорала коза: настала пора ее доить. И соседка отозвалась:

— Молчи ты, курва, — иду! Иду, блядь рогатая!

Ах, если бы она прочитала «Антигону» Софокла!

Страшно заболела, заскрипела моя голова. Я махнула на них рукой и пошла прилечь. И услышала, как Володя забормотал с приличным участием: наверное, зря я перед бабушкой распинался, нужны ей древние греки?

И Лялька через запинку ответила: бабуля простая, но умная. А голову у нее почти каждый вечер схватывает.

Ишь ты, фершалка сложная какая! Я не поняла: предала она меня или защитила?

Вы читаете Рожок и платочек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату