Из правого кармана рубахи на стол переселилась добрая пригоршня карамели, из левого — пластинки серы и папиросы, завернутые в клочок газетки. Бац!
Лейка расстегнула рубаху, и на пол, бум-бум-бум, просыпалось с полведра ранеток. Чурочки захихикали: как маленький! Мрачно глянул на них Авося.
— Ну это-то что за срам? — застонала Лейка. — Я тебе два бутерброда с колбасой завернула! У кого еще бутерброды с колбасой?
— Ага, — занегодовал Авося, — отсидела бы ты столько на одном месте, а потом еще это… обсуждение. В прошлый раз голова крякнула, пока всех этих моряков обсудили, обхвалили. Неткачева, идейная, стрекочет, Евстигнеев, карьерист, просится на крейсер «Аврору». И шкрабы все до единого говорливые. Я чуть в штаны не наложил, а меня про мичмана заставляют, вообразить себя мичманом — вот дела-то!
Мать его прервала. Из левого кармана брюк она извлекла перочинный ножик — бац! — и сложенную вдвое картинку — бац! — из старинной жизни: заголенная, толще Лейки, тетка натягивает чулок на жирную ногу. Следом две записки, в запале оглашенные Лейкой:
— Это что? «Авось! «Религия опиум для народа». Кто сказал — Луначарский или Бухарин?»
— Карл Маркс, — невольно ответствовал Авося.
— Что-о? — Лейка вчиталась в другую записку: — «Давай после пошшупаем Надюху. Она уговорится. Сам знаш кто». Бац! — Я тебе «пошшупаю»! Бац!
— Он блатные слова в школе говорил, — не удержались чурочки, — он Надьку Секисову муфтой назвал, а Евстигнееву сказал: в хавло получишь, м…к!
Бац! Мрачно посмотрел на чурочек Авося.
А Лейка уже рванула правый карман брюк. И на пол, между ранетками, посыпались неисчислимые чики. Чурочки завизжали.
А за чиками Лейка извлекла дядюшкины сломанные часы-брегет. Долго тянулась длинная цепочка. Авосе досталось и часами, и цепочкой — и он прослезился, на всякий случай зажимая пальцами нос.
А безжалостная Лейка добралась до заднего кармана и достала из него платочек. И не веря глазам своим, машинально, удостоверяясь, развернула его — белый платочек с золоченой каймой, с плотным золотым шитьем в углу.
………………………………………………………
Руки у нее затряслись, на черном лице побелели губы. Не говоря ни слова, она быстро сложила платочек вчетверо и положила в верхний ящик комода.
Посмотрела Авосе в глаза — и он покорно вытянул руки по швам, выставив трепещущее лицо на побои. Он хорошо знал, что вот за это он их точно заслуживает. И Лейка треснула его три увесистых раза.
Но сделала вид, что ничего особенного не произошло. Бьет так крепко якобы напоследок, подводя общие итоги ревизии.
Поэтому она не стала проверять карманы уже приведенной мной в порядок тужурки, которую я поспешила, подмигивая, подать Авосе: пожалуйте, барин! Он посмотрел на меня благодарно: в тужурке ждали-не дождались очереди пугач и кастет-свинчатка!
— Шестнадцать плюх по морде! — лицемерно покачал головой Авося и еще раз оглянулся на чурочек.
Так закончились сборы Авоси в театр, где он со всем своим классом, и другими классами и учителями посмотрел спектакль «Любовь Яровая». Как назло, днем ему оторвали рукав тужурки, и я приходила заработать чаю с карамелью.
Платочек я, выждав время, выкрала безо всяких затруднений. Чей это был платочек, я догадалась еще до того, как его разглядела. Осенил меня ангел, появилась сладостная тайна, предназначение, вдохнувшее в меня жизнь.
Как они пережили потерю — не знаю, не показали виду.
ПОЧТАЛЬОН НАДЯ: Никитина Зинаида опять заболела, простудилась, и мы за нее по очереди занимались сортировкой. Мы ей говорили, чтобы она увольнялась, пока молодая, хватит мучаться. С хроническим бронхитом на почте делать нечего. Она обижалась, напоминала про случаи, когда мы пропускали работу, болели, намекала на личную неприязнь. Что мы не зовем ее чай пить. Раз она никогда не складывается, вот и не зовем. Ты складывайся, мы все равны.
Так вот, в начале апреля я разбирала письма — и надо же: письмо от мужа. Ни днем раньше, ни днем позже. Я его узнала по почерку. Не успела прочесть адрес, а уже вся сжалась. У него буквы в словах рассыпались, разбегались, как у старика.
Павел звал меня немедленно домой, в Енисейск, не извинялся, а грозился приехать, если я сейчас же не вернусь, и забрать меня. Письмо было злое, оно его до того разволновало, что он забыл подписаться.
Как он меня нашел? Сообразила не сразу: Валя Игнатьева, наша одноклассница, она тоже там работает на почте. А я не побереглась, естественно, написала маме, как устроилась, про общежитие, зарплату, город. На конверте стоял прочерк, адрес мой указала в письме. Мне бы догадаться, написать на конверте какой-нибудь несуществующий. А она догадалась, что письмо от меня (больше не от кого просто, с Украины не писали уже лет десять), что адрес внутри, и вскрыла. Можно подумать, она имела такое право засовывать нос.
После обеда пошла по своим закоулкам. Время очень неприятное: кругом еще много мокрой грязи, но где-то успело насохнуть, ветерок дунет — несет мелкую сухую пыль прямо в глаза. Хорошо, что собаки со мной перезнакомились. Один пес, хромоножка, вообще за мной пристраивался, след в след, и обходил со мной участок, как прикомандированный.
Девки мне немного завидовали. Моя сумка всегда была самой легкой. В этих переулочках перед Ушайкой жил народ, который редко получал письма, газет здешние выписывали очень мало, одну, две, и видно, что их заставляли на работе — брали что подешевле, для растопки, чего никто не читает: областную и «Блокнот агитатора», «Аргументы и факты». Дефицитные подписки получал один Христолюбов В. Н., и хорошие, БВЛ и Мопассан (говорят, неприличный писатель). Конечно, имел блат. Пенсионеров здесь числилось тогда немного, а чем их меньше — тем и страху меньше, когда разносишь пенсии. Хотя, случись бандит — откуда он об этом знать может? Но все-таки зря мне завидовали. Сам участок громадный, частный сектор, раз в десять больше, чем на Ленина, и собаку, как нынче, там и в помине не встретишь. И люди встречаются со зверскими взглядами, и пьянь непотребная попадается навстречу, руки растопыривает. Находишься — ноги гудят, обувь на них горит. А еще в июне комары — маленькие, злющие, дружные. В центре их нет. А в Енисейске они везде, тоже лютые, но хотя бы крупные.
День как раз был пенсионный. На мне — 1 206 руб. 58 коп. Захожу к старикам, почти все на месте, ждут, с каждым перекидываюсь парой слов. И вдруг в какую-то секунду меня заклинило: все, не могу больше, сейчас или закричу, или разревусь посреди работы. Паша, будь ты проклят!
Агафья Васильевна, старуха, которой я выдавала пенсию, увидела, что я не в себе. Она была сдержанная, ледяная бабка, но, может быть, скучала, как все пенсионеры. Разглядела, что я побелела и сморщилась, посадила меня за стол, налила крепкого чаю. «Больная на работу ходишь, зачем? Ты же на окладе». Я ученая, нашим бабкам не доверяю, даже презираю их за притворство и пустомельство. Любят они, хлебом не корми, залезть к тебе в душу, «посочувствовать», поохать, а потом тебе же и нагадить. В Енисейске по соседству жила такая баба Маня. Добрая, сладкая, всех деточек приласкает, ни одного не пропустит. И порасспросит: а что, папка-то мамку бьет? Сильно пьет? Тебя-то лупцует? Правда, что папка бочку эмали с работы спер? Правда, что мамка тетю Катю Смекалкину с матами из гостей выгнала? Ребенок доверчивый, душа нараспашку. А про его родителей уже пол-Енисейска судачит. И что было, и чего не было. Баба Маня обязательно для красоты, от чистого сердца намешает три пуда вранья. Только вранье ее почему-то всегда в пакостную сторону.
Я это говорю для того, чтобы объяснить, почему я все-таки поделилась душой с Агафьей Васильевной. С первого взгляда было ясно, что она сама по себе, о могиле помнит, сплетнями, конечно, брезгует. Я знала, что она ни с кем не контачит, местные пенсионеры говорили о ней: ну, эта, мол (припоминаю, к слову, что за все годы, что я там промыкалась, ей пришло всего одно письмо, откуда-то из Мурманской области). Хочу