пользоваться всякий раз, когда босс отвернется, щитками для указательных пальцев, вырезанными из кофейной жестянки и прикрепленными резиной.
Кости: не потому ли так назывались у них сланец и камешки, что это были ломаные кости горы, которые следовало извлекать из ее плоти — угля? Кости вперемешку с угольной пылью отправлялись в сланцевый отвал, который тянулся на сотни футов вдоль устья ручья; когда мальчишки, отпущенные после полудня с приемочной площадки, шли в школу, они чуяли запах гари: глубоко внизу тлел пожар. Зимой над отвалом, как из свежей навозной кучи, поднимался парок.
Его тетки вывешивали белье сушиться на морозе, и, прослужив совсем недолго, оно безнадежно серело и истончалось — ткни пальцем, порвется. Непонятно было, чего ради его вообще держат в хозяйстве, чего ради стирают в корытах, от которых несет кислым. День-деньской над приемочной площадкой и погрузочным краном стояла жирная пыль, а вдобавок вонь горящего отвала и печей в лагере; под грузом облаков эта смесь осаждалась обратно на Кабаний Хребет, портя радостную окраску удачинских домиков и приперчивая снег на вершине. Отец Флойда Шафто у себя на ферме стирал эту пыль с топорища, ощущал ее вкус в своей зелени.
В восемнадцать Флойд Шафто, подручным шахтера, впервые отправился под землю; обед он нес в оловянной посудине, на голову надел брезентовую шляпу с карбидной лампочкой. Он спускался в вагонетке по узкой горловине горы, в ее неизменно холодные и влажные внутренности, весь день не выпускал из рук отбойный молоток, рубил уголь. Здесь тоже воздух был перемешан с пылью — вагонетки, рельсы, инструменты блестели от нее, как полированные.
В то утро шахтер, к которому Флойд был приставлен, подсек кайлом атласистый пласт угля, и Флойд вытащил из него сланец. Шахтер буравом просверлил вдоль поверхности дырки, Флойд вставил в них, чтобы они не закрылись, «мертвецов» — бумажные кульки с землей. Потом пришел служащий компании и поставил заряды, все отошли по коридору к выходу, волоча за собой запал (по словам служащего, не так давно для этого использовали просто-напросто полоску пороха, насыпанную на каменный пол, теперь же — электрический провод), служащий подпалил его, и со сланцевого потолка, как посуда с полки, обрушилось двадцать тонн угля, образовав громадную блестящую груду обломков, а в воздухе черными искорками замерцала в свете ламп пыль.
Весь день, втягивая ноздрями угольный запах, грузишь куски в вагонетки и отсылаешь наверх, но куча почти не уменьшается; потом наконец на открытый воздух, солнце заходит, а ты уж позабыл, какое снаружи время года.
И весь этот срок ночной зов не повторялся.
Вместе с двумя своими тетками он принял Иисуса Христа как своего личного спасителя в новейшей Всеевангельской церкви Господа во Христе: это были махровые баптисты, которые требовали креститься полным погружением, что Флойд проделал, можно сказать, профилактически, когда похрюкивающий проповедник окунул его спиной вперед, предварительно зажав ему пальцами нос.
Прими Иисуса в сердце твое, сказал ему проповедник, и Флойд послушался и ощущал потом Иисуса во всех закоулках сердца: мелкий, как воробушек, он грел его, как крохотная печка. В отделанной сосновым горбылем церкви Бондье он с тех пор ни разу не бывал.
Хорошие, изобильные времена скоро кончились, поскольку Гувер, в сговоре с миллионерами и боссами, задумал устроить из страны пекло.[114] Заработная плата упала ниже некуда, компания перестала заботиться о тех, кто от нее зависел; братьям Флойда, чтобы прокормить семьи, едва-едва хватало заработка за смену; спускались они в гору еще до рассвета, а возвращались далеко за полночь и никогда не видели солнца. Флойда, как младшего, отослали на ферму: там, по крайней мере, были кукуруза и репа и не копились долги магазину компании.
Отец Флойда использовал свой участок на всю катушку, год за годом выращивал на нем кукурузу, не давая отдыха земле (так же он поступал и с женой — подумал однажды Флойд, но только однажды); и все же почва еще далеко не истощилась. Весной двадцать седьмого года он, как обычно, пахал и сажал, справившись предварительно по календарю о сроках и фазах луны; дважды он мотыжил землю и наконец стал ждать урожая. И тут же на эти разрыхленные, прополотые акры обрушился потоп: ночью, с гор, снося слой почвы, низвергая его во вздувшиеся ручьи, оставляя за собой голую желтую глину, на которой не росло ничего, кроме ракитника. Отец Флойда и боронил землю, и удобрял, но даже через два года кукуруза на участке не вырастала выше, чем по плечо.
И в это место, с голым, без зелени, двором, с мулами и тощими свиньями, с хибарой в четыре комнаты и черной собакой под верандой, Флойд привел свою новобрачную жену, а также ее дочку — пугливого звереныша, не имевшего к Флойду отношения. О чем он никогда не тужил, так как полагал, что человеку, наделенному особыми дарами, не суждено общаться с женщинами подобно прочим мужчинам и других детей, кроме ребенка жены, у него не будет.
На наклонном участке Шафто имелась посадка каштанов: высокое старое дерево и его отпрыски; сладкими плодами кормились осенью и зимой свиньи, употребляли их, печеными, и Флойд с братьями; в белых свечках кишели по весне пчелы. Однажды в ноябре, в один из коротких дней года, Флойд вышел вечером скликать свинок и увидел женщину, которая рылась в желтых листьях и складывала в торбу каштаны.
Почувствовав на себе взгляд Флойда, она вздрогнула и, раскрыв рот, смущенно на него уставилась. Тощая старуха, с негнущимися, как у куклы, конечностями, в коричневом армейском мундире и в ботинках без язычков. Она показалась ему вроде бы знакомой: возможно, как все жители хребта, она находилась с ним в родстве. Он увидел мысленно дорогу наверх, к ее хижине.
Убедившись, что он не намерен браниться, женщина перекинула торбу через плечо и молча поспешила прочь.
Ночью, пока его долговязое тело покоилось рядом с женой, Флойд бесшумно, так что ни одна соломинка не прошуршала, выбрался из кровати и пустился по дороге на Кабаний Хребет. Прошло немало лет, многие приметы местности были смыты потоком, много народу, покинув ветхие фермы, переселилось вниз, в лагерь, — можно было уже и не вспомнить путь, но он серебрился под голыми ступнями Флойда, как слизь улитки, так что не собьешься.
Дверь в ее хижину стояла открытой или, во всяком случае, не явилась для него препятствием; бледно-рыжая кошка при его приближении взвизгнула и по столбу веранды взлетела на крышу. Едва ступив босой ногой на пол из расщепленных бревен, он вспомнил этот дом, как его приводили сюда однажды ребенком, в жестокой лихорадке, как эта самая женщина (уже тогда старуха) вынула свой бешеный камень[115] — безобразный комок, найденный, по ее словам, в оленьем желудке, — и потерла его этой штукой, чтобы остудить кровь; а также, как из рук в руки перекочевала серебряная монета.
Да, я знаю тебя, Флойд Шафто, сказала она ему, держась поодаль, в другом конце комнаты. Я знала, из каковской ты породы.
Вы у меня сегодня кое-что взяли, сказал Флойд. Я пришел, чтобы это забрать.
На полу посередине лежала торба, полная каштанов. Словно бойцы на ножах, они, не сближаясь и не отдаляясь, принялись кружить по комнате.
Я видела тебя на тропе, сказала она. Я была с ними.
Я вас не заметил, отозвался Флойд.
Она рассказала (все еще кружа против часовой стрелки по комнате и удерживая его взгляд в воздетой тощей руке), кто были те люди, что шли ночью по горному проходу, — люди, среди которых Флойд видел свою мать. Это были покойники, объяснила она, умершие раньше своего срока, — убитые, покончившие с собой, жертвы родов или несчастного случая.
Пока назначенный им час не пробьет, они не могут упокоиться в могиле, куда положена их плоть, дабы почивать там до Судного дня.
И тут Флойд понял, что светилось в лицах тех, кто шел по тропе, и в лице его матери также, ибо то же самое он со страхом и жалостью замечал и в глазах ведьмы, державшей его, как когтями за горло: