в несколько лет такое всё-таки случается в твоей жизни? Это сбивает с толку. Это расслабляет. Это стимулирует. От этого заболеваешь надеждой и становишься надёжно-больным.
В дополнение к плееру Том подарил мне несколько серебристых дисков. И не абы что, а запись «Тристана и Изольды» с Кляйбером! Он это заметил и запомнил! Он, не способный отличить скрипку от альта!
Такие моменты собираешь в особую копилку, на самый чёрный день, чтобы схватиться за них, как за спасительную соломинку. Об этом не говорят вслух. Ведь надо же поддерживать свой имидж скандалиста. И пасынка жизни. А это, в конце концов, лишь редкие мгновения… чтобы торопливо сказать: «Ну вот… жизнь всё-таки прекрасна…»
Но проблема совсем не в этом. Мы и так знаем, что жизнь прекрасна. Иначе бы мы не прилагали таких усилий к тому, чтобы удержать её при себе.
Мгновения, алтари. Разбросанные по жизни редко и далеко друг от друга.
И вот, обеспеченный таким мгновением — свежей, сочной его порцией, — с музыкой в наушниках и Юдит перед внутренним взором, я всесилен, мне море по колено.
Всё становится нежным и прозрачным, приобретает дальнюю перспективу. Я просто торчу из собственного тела, выхожу за его пределы. При том, что мне на пятки наступает воспаление лёгких.
Сейчас половина восьмого, я еду на поезде в пригород, а Тристан поёт: «К ней! К ней!», рвётся со своего ложа, но тут же падает навзничь и стонет, отвлекаемый смертью от всех своих стремлений. Часы воодушевления миновали.
Уве уже поджидает меня.
Я снимаю с головы наушники, головной убор долой — и с непокрытой головой склоняюсь навстречу новому дню, становлюсь в строй на перекличку.
Рядом с Уве стоит грузный человек с тройным подбородком и обвислыми плечами. Над мясистой губой торчат усы. Бледно-голубые глаза навыкате и коротенькие чёрные кудерьки, припомаженные к круглому черепу.
— Я Густл! — выкрикнул он и ринулся ко мне с выпученными глазами и свисающим языком, протягивая мне свою лапищу.
— Хаген, — коротко сказал я, сжимаясь от неприятного чувства.
Уве отводит меня в сторону:
— Мне придётся сегодня заняться организацией перевозки одного трупа из Граца. Мне правда жаль! Между нами… — Он доверительно придвинулся ко мне и шепнул мне на ухо: — Густл немного смешной, к нему надо привыкнуть. Но он хороший парень… Это совершенно точно, проверено. Я рад, что ты вернулся на работу!
Он дружелюбно ткнул меня кулаком в бок и улыбнулся.
Густл делал утреннюю гимнастику, приседал, при этом его череп наливался багрянцем. Щёки надувались… воздушный шар с нарисованным ртом. Потом он крепко пёрнул. Потом издал крик, присел, и его глотка разродилась счастливым вздохом.
— Поднимаемся! — пропел его высокий голос. — Пора!
Он сел в кабину на вод ительское место и втиснул брюхо под руль.
— А нам не надо прихватить с собой гроб или что-то в этом роде?
— Но мы же едем к грекам! А у них чего только нет!
— Ах вот как!
Я держусь очень скромно и робко. В присутствии простонародья поэт всегда вынужден притворяться. Из глубинного страха и немного от стыда. Кашель снова одолевает меня. Недооценённый по достоинству, он показывает свой ранг, почувствовав с моей стороны недопустимое пренебрежение… Начинается настоящий приступ. И какой! Просто за шиворот меня хватает… пережимает мне кислород. Внутри у меня корчи и судороги, внутри у меня булькает и хлюпает… зелёная, жёлтая и белая слизь… а в ней твёрдые чёрные комочки. Голова моя бьётся о бардачок.
Густл тем временем включает радио «Бавария-3», там поют пошлую попсу. Он покачивается в такт… колышется туда-сюда своим жирным телом… чувствует себя превосходно…
— Погода чудесная, а?
— О да… о-о-о…
Скачущие негры с плохими рифмами и тупой музыкой, безголосые женщины в стадии поиска самих себя, поющие ужасную дрянь про любовь… бэ-э-э… как мне всё это осточертело, эта ничтожная мелочевка, эта пустякуёвина, как бы ни лезли они из кожи и как бы ни рвали на себе волосы, словно обозлённые обезьяны.
Одно из моих лёгких вытягивает шею, высовывается наружу, выглядывает мне в рот, щурясь на солнце, с любопытством озирается по сторонам и снова плюхается назад.
Густл не обращает на это внимания. Он подсвистывает в такт радио. Весельчак, полный энергии. Я хватаюсь за свои наушники.
Тристан, где ты там? Ты ещё живой? Или уже по ту сторону?
Густл мечет в мою сторону осуждающие взгляды. Я откладываю Тристана вместе с наушниками под сиденье. Мы едем на север. Местность здесь деревенская. Здесь и живут греки? После Пуххайма сворачиваем в сторону Айхенау, в идиллическую, тенистую от деревьев улицу, ограниченную слева речушкой, справа чередой частных домиков на одну семью. Мы паркуемся на тротуаре, прямо перед воротами в сад. Довольно милый домик, небольшой, белый, с грядками зелени под окнами. Шестидесятые годы.
Густл объясняет мне, что у греков и у других южных народов покойников держат дома по два дня, прощаются с ними. И чтобы я ничему не удивлялся. После этого он звонит у ворот.
По садовой дорожке к нам твёрдой поступью выходит седовласый мужчина, полный достоинства, открывает ворота и жестом приглашает нас внутрь. Густл здоровается, но мужчина не отвечает ему. Он шагает впереди нас, пружинисто, отрешённо, одетый во всё чёрное, и его седые волосы, поднявшись вверх, светятся почти магическим сиянием.
Все окна, насколько можно видеть, плотно зашторены.
Мы входим в дом и ступаем по мягкому ковру. Не слышно ни звука. Отрешённый указывает нам на деревянную лестницу, ведущую наверх.
Никогда в жизни я не видел более неприступной фигуры. Разве что в старых немых фильмах. Если здесь у них что-то вроде общины или рода, то этот человек несомненно глава рода или вождь.
Сам он остаётся стоять внизу, опершись о стену, запрокинув голову назад, с глазами, обращёнными в гипермир.
Ступени скрипят нестерпимо громко. На втором этаже мы видим три двери. Одна из них открыта, там на возвышении, покрытом покрывалом, установлен гроб. В комнату не проникает ни лучика дневного света. Четыре толстые красные свечи отбрасывают мятущиеся тени и капают расплавленным воском на пол, в таинственно мерцающие лужицы. Тесно сгрудившись, опустив головы, вокруг гроба сидит всё семейство. Две пожилые женщины, закутанные в бесформенную чёрную ткань, более молодая в тёмном цивильном костюме и трое мужчин в старомодных пиджаках — все между сорока и шестьюдесятью, точнее определить трудно.
В темноте мало что видно. Один из них сидит в некотором отдалении, в уголке, согнувшись, упершись локтями в колени, прижав ладони к ушам. В комнате царит тишина. А воздух спёртый… циркуляции никакой, у меня даже перехватило дыхание… какой-то сладковатый запах стоит в комнате.
Грандиозная инсценировка!
Закупоренные окна, никакой мебели, а одеяния скорбящих образуют горы, чёрные оползни из складок ткани, словно написанные Давидом. Застывшие лица. Нашего появления они, казалось, даже не заметили. Женщины держали руки сложенными на коленях. Мужчины были усаты, башмаки их блестели, начищенные, а у одного в руках были чётки, и он неслышно перебирал их.
Было так тихо, что даже мой кашель прекратился. Густл стиснул зубы и ринулся внутрь комнаты. Я дрожа последовал за ним.
В коричневом гробу лежал привлекательный молодой человек. Он улыбался. Очень приятная улыбка. Высокий лоб и задорный острый подбородок… если приглядеться, жёлтый оттенок шеи поднимался и