наталкивали на него. Его отчет о трехлетнем пребывании на Востоке, сохранившийся в делах факультета, точно предварял мои собственные впечатления через 50 лет; я как-то почувствовал в авторе своего последнего предшественника из Петербургского университета, – предшественника по интересу к живому арабскому Востоку с его диалектами, с его только зарождавшейся тогда новой литературой, которую я застал уже на большом подъеме. Все меня влекло к Гиргасу, и к 40-летию его смерти мне опять захотелось помянуть его „не злым тихим словом“ в отдельном очерке, как немного позже я сделал в особой книжке относительно одного из его предшественников, египетского шейха Тантави.

Старательно собрал я все, что мог, для истории мало показного труда его ученой жизни, и только через этот труд можно было почувствовать его личность. Материалов для обрисовки последней нехватало: принцип lathe biosas был выдержан строго. Одна старинная фотография случайно сохранила болезненное лицо белорусского типа, со спокойно вдумчивыми глазами и небольшой круглой бородкой. Длинноватые волосы говорили, что это не обычный представитель административно-чиновных профессий эпохи александровских реформ.

Уже после моей статьи выплыл один источник, который всегда лучше отражает человека, чем его печатные труды или официальные бумаги, – письма к В.Р. Розену Гиргаса и его сестры, с которой он провел последние годы своей одинокой жизни. Протекшие десятилетия санкционировали теперь использование этих писем; нужна только осторожная и чуткая рука, которая сумела бы извлечь оттуда немногие не известные еще факты внешней биографии, а самое главное – большое количество мелких черточек для характеристики личности „тихого Владимира Федоровича“. Таким он сквозит и в этих листках писем, со всегда ровным аккуратным почерком, всегда спокойным тоном старшего товарища, обращенным к младшему, иногда „беспокойному“, другу, неустанную научно-организационную инициативу которого он рано оценил высоко и охотно ей подчинился уже с 70-х годов.

Долги наши перед его памятью все еще не ликвидированы, и не только в отношении писем. В такой медленности мы сами виноваты, но не всегда. Если собранные им пословицы до сих пор не опубликованы полностью, то задержал это старый принцип „лучшее враг хорошего“ – стремление подобрать параллели по разным изданиям, появившимся со времен Гиргаса. Долголетняя работа показала, что всего не исчерпать и лучше дать хотя бы основной стержень в том виде, как его оставил Гиргас.

Другое, более крупное дело – завершение работы поколений русских ученых над историей ад-Динавери, открытой Розеном, изданной Гиргасом. Русским ученым и надлежит дать еще научно-критический перевод, которого давно ждут, о чем думал уже Розен, поручая иногда отдельные части для обработки своим ученикам. Мысли об этом вновь возродились в конце 30-х годов, выливаясь уже в коллективное предприятие. К 1941 году дело близилось к концу, нашлись солидные переводчики для всех частей и, что особенно иногда важно, умелый и энергичный секретарь комиссии „по ад-Динавери“. Можно было думать об окончательной редактуре, однако блокада Ленинграда погубила и секретаря и нескольких переводчиков… Материалы сохранились, но трудно браться за окончание дела со старыми, иссякающими силами. Вероятно, этот долг придется оплачивать уже следующему поколению.

Я и писал эти строки в надежде, что они попадут в руки кого-нибудь из тех, кому судьба передаст „факел преемственности“ в нашей арабистике. Пусть они, в меру сил, постараются, как в свое время я, оживить память и продолжить достойную работу того, кого современники называли „тихим“ Гиргасом.

3. Полвека над одной рукописью (1903-1938)

Бывают рукописи, перед которыми чувствуешь себя, как тот легендарный ученик чародея, который вызвал духов и не мог сам с ними справиться. Только вспомнишь про них и захочешь 150 рассказать, как рядом с ними встает такая цепь фигур и далекого векового прошлого и близких лет своей собственной жизни, что надо было бы писать об этом не то целую книгу, не то роман. „Жизни мышья беготня“ не позволяет уделить много времени одной теме, и усилием воли прогоняешь встающие мысли, чаще всего о той именно рукописи, о тех сюжетах, которые особенно дороги, с которыми особенно сжился. Но иногда рукописи оказываются настойчивыми. Беспомощным сознаешь себя, когда они сурово и властно поставят вопрос: „А кто после тебя расскажет об этом? Разве мы дали тебе право унести это с собой?“ Веления вековой, неумирающей науки строги, и своя индивидуальная воля в конце концов отступает перед ними.

Мало проходит в моей памяти старых рукописей, которые были бы в такой мере связаны с современным ученым, как ленинградский сборник стихотворений аль-Ахталя, друга Иоанна Дамаскина, и его издатель, бейрутский ученый Сальхани, араб из Дамаска. Имя этого поэта давно вошло в мои воспоминания, еще со второго курса Университета в 1903 году.

Скитаясь достаточно беспомощно по страницам толстой арабской хрестоматии Гиргаса и Розена, я случайно набрел тогда на три поразивших меня стиха. Халиф предложил аль-Ахталю, христианину, принять ислам, а он, не то из озорства, не то под влиянием винных паров, ответил ему энергичным экспромтом:

„Не стану я поститься в рамадан добровольно, не стану я есть мяса жертвенных животных“.

„Не стану я никогда подниматься, взывая как осел: «спешите на молитву»“.

„Нет, буду я пить вино прохладным и падать ниц на рассвете зари“.

И это издевательство не только над мусульманским запретом вина, но и над обрядами поста, хаджжа и азана прошло поэту безнаказанно. Разгневанный халиф удовлетворился двумя другими, не менее озорными стихами, в которых поэт живо обрисовал настроение, овладевающее им под влиянием вина.

Эти строки дали мне для понимания внутренних отношений в халифате едва ли не больше, чем некоторые страницы не раз перечитанной „Истории ислама“ А. Мюллера. Стихи были, конечно, дерзки, и когда в 90-х годах прошлого века они впервые появились в печатном виде в Бейруте, их можно было провести через турецкую цензуру, только превратив, при помощи одной точки над буквой зазорного „осла“, с которым поэт сравнил муаззина, в безобидных „других“. Так, турецкая цензура XIX века оказалась щепетильнее дамасского халифа VIII века. Хитроумный издатель обошел ее еще и тем, что в печатных экземплярах, предназначенных для Европы, сохранил неприкосновенным правильное чтение с „ослом“.

Про этого издателя я впервые услыхал обстоятельно от барона Розена, когда он в январе 1906 года, по окончании мною Университета, предложил заняться вместе разбором всего дивана аль-Ахталя. Для меня это было двойным праздником. Опять вернулся ко мне поэт, на которого так случайно натолкнулся я в хрестоматии, а кроме того теперь я мог близко познакомиться со знаменитой рукописью стихотворений у нас, которая послужила основой издания.

Рукопись находилась тогда в Учебном отделении Министерства иностранных дел, куда поступила с коллекцией того же Италийского, семинариста и медика, посланника и археолога, который сохранил нам и историю ад-Динавери. Как выразился Розен, она была лучшим украшением библиотеки Италийского и стала жемчужиной собрания Отделения. Знатоки, имевшие „нюх“, ее находили. Еще в 1867 году списал ее для себя арабский эмигрант, переводчик Крылова, живший тогда в Петербурге, Ризкаллах Хассун, и эта копия, попавшая через два десятка лет в Бейрут, дала первый толчок изданию. До этого нашу рукопись думал издать английский арабист В. Райт, но… „дуют ветры не так, как хотят корабли“, сказал арабский поэт, и Райт не успел осуществить план, закончив свой путь в 1889 году. По-настоящему рукопись открыл только Розен своим каталогом, но и до этого наши историки знали, что у аль-Ахталя находится едва ли не древнейшее у арабов упоминание „саклабов (славян)“: верблюды каравана сторонятся встречных людей, „точно видят в них толпу златокудрых саклабов“.

Как раз в год смерти Райта копия Хассуна попала в Бейрут и здесь, можно сказать, изменила течение жизни уже не молодого ученого А. Сальхани. Он сам позже писал: „Перечитав эти страницы, оживленные дыханием чистейшей поэзии, мы решили, что нельзя дольше оставлять зарытым такое сокровище“. И до этого Сальхани был известен в науке, как основательный филолог и тонкий знаток памятников родной литературы. Им было выпущено пятитомное издание „1001 ночи“, единственное пригодное для широкого обращения; он подготовил тщательно обработанную, удачно составленную хрестоматию из классической громадной антологии „Книга Песен“. Теперь его внимание устремилось почти целиком на давнего земляка.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату