ФИНАЛ
Requiem aeternam… (1943)
Душа моя, Элизиум теней,
Теней безмолвных, светлых и прекрасных…
… Одна за другой встают передо мною картины прошлого. Бесконечной лентой, все дальше и дальше развертываются они в памяти; я не в силах, я не хочу их остановить. Ведь каждая рукопись, старая и новая, арабская и русская, что мне вспоминается теперь, властно вошла в мою жизнь, по-своему меняла и расширяла ее. Не было бы их, и я не мог бы показать этого прошлого, не мог бы сам увидеть тех людей, что писали эти рукописи, и тех, о ком они писали. Немой осталась бы для меня история нашей науки; безжизненным, сухим списком звучали бы имена наших „предков“, великих и скромных тружеников арабистики.
Рукописи позволили их увидеть иногда яснее, чем то было при их жизни; рукописи ввели меня в великий элизиум, элизиум „теней безмолвных, светлых и прекрасных“, на моих глазах тени облекались всеми переливами жизни. Я вижу здесь и предков, и учителей, и товарищей. Рядом с гигантами нашей науки Френом и Розеном виднеются мне труженики, создавшие базу нашего преподавания: основатель московского востоковедения Болдырев, которого погубил пропуск в печать „философического письма“ Чаадаева, и Гиргас, жертва вывезенного из Сирии туберкулеза. Рядом с блестящим когда-то бароном Брамбеусом – арабистом Сенковским, которым зачитывалась вся Россия, „люди одной книги“ – Саблуков, любимый учитель Чернышевского, и Медников, которых знают теперь только ученые; рядом с русскими и арабы, трудившиеся в России, – египтянин шейх Тантави или дамаскинец Муркос. Среди штатских фигур виднеется и генерал Богуславский, с которым так подружился старик Шамиль. Одни твердо прошли свой путь до конца, другие пали под гнетом суровой судьбы, не свершив всего им положенного.
Сердце сжимается. Тени учителей не заслоняют рядом стоящих учеников, отошедших раньше нас. Много их видится мне: тяжкая жизнь и две великие войны рано скосили молодые цветы, и не всем дано было расцвесть в полном блеске. Но все они близко прикоснулись к науке и все были зачарованы ею. Как и со мной, рукописи говорили с ними живым языком, и часто ко мне приходили молодые друзья с сокровищами, что открыли их руки и глаза. Вместе мы радовалась и вместе горевали, вместе перенесли много тяжелых годин, когда их энтузиазм поддерживал мою падавшую бодрость.
Обширен „элизиум теней“ и старших и младших поколений в нашей арабистике за два века; начнешь их считать и, как при счете звезд на небе, встают все новые и новые. Они много сделали для рукописей и книг; только книга может сохранить память о них. Уже четвертое десятилетие готовится она: из архивов, рукописей и печати переходят в нее все новые и новые имена, все новые черты жизни потрудившихся в арабистике или как-нибудь случайно отразивших ее. Это будет книга суровая, лаконичная и сухая, но ее поймут историки науки, историки нашей культуры. Может быть, в картинах, встающих теперь „над арабскими рукописями“, живее, чем в ней, блеснут эти фигуры наших „предков“ в арабистике; может быть, и „тени отошедших“ когда-нибудь осветятся мягким лучом воспоминаний. Пусть же всякий, кто будет читать эту книжку, пожелает „Requiem aeternam“ – вечного покоя и благодарной памяти для всех, кто связан с ее страницами.
Приложение
„Обязательность необязательного“
У поэта-философа Абу-ль-Аля, имя которого не один раз появляется на страницах этой книжки, есть сборник стихотворений под странным заглавием „Люзум ма ля яльзам“ – „Обязательность того, что не обязательно“. Обыкновенно в этом видят намек на сложную двойную рифму, которая применена во всех его стихотворениях, хотя поэты пользуются ею для показа своего мастерства только изредка в отдельных коротеньких отрывках. Несомненно таков первый, в известной степени, „явный“ смысл этого заглавия, но, зная приемы Абу-ль-Аля, можно быть уверенным, что он придавал ему и другое еще „скрытое“ значение. Он хотел сказать, что его мысли и выводы из них, которые он излагает в своих стихах, может быть и необязательны для других людей, но для него-то самого они обязательны и он не может обойтись без них. Так и ученым филологам трудно отказаться от своих привычек, которые кажутся излишними обыкновенным читателям: эти авторы чувствуют себя удовлетворенными только тогда когда, рядом с основным „текстом“ найдут и „комментарий“ и „супра-комментарий“, когда увидят и примечания, и указатели, и глоссарий. Все это „необязательно“ для писателей, но ученые – люди „порченые“ и „обязательность“ таких „необязательных“ приложений стала для них второй природой, которой не переделать.
Пока складывались отдельные части этой книжки, такие мысли не приходили мне в голову, но когда она стала приобретать окончательную форму, я увидел, что необходимо ее дополнить нашими обычными „учеными“ приложениями. Об этом настойчиво и единогласно говорили мне замечания тех лиц, которые случайно знакомились с отдельными картинами, указывая в особенности на чрезмерную лаконичность первого цикла, в котором многое остается непонятным для неспециалиста без пояснения. Я старался не увлекаться „учеными“ тенденциями и ограничиться ответами только на те вопросы, с которыми ко мне обращались. Вносить какие-нибудь „комментарии“ в самый „текст“ было невозможно, чтобы не нарушить ткани изложения; проще было дать весь этот „подсобный материал“ в конце, куда те, кому он не интересен или не нужен, могут не заглядывать.
Прежде всего надо несколько дополнить вводные слова о ближайшем поводе, который вызвал появление этой книжки. В работах по истории науки, при составлении био-библиографического словаря наших арабистов, меня всегда очень затрудняло то, что ученые редко говорят о себе, о своем внутреннем развитии, о том, что они переживали при той или иной работе, как они сделали какое-нибудь открытие. Отдельные моменты всего этого, конечно, иногда отражаются в биографиях и автобиографиях, но всегда в виде случайных беглых упоминаний. Добытые научные результаты и выводы всегда формулируются в специальных работах, но для такой „внутренней“ биографии ученого там, конечно, нет места уже по самому характеру этих произведений, по их стилю. Во всей нашей литературе мне известна только одна книжка второстепенного немецкого ученого, рассказывающая живо и остроумно, как он изучал арабский язык (Martin Thilo. Was die Araber sagren. Bonn, 1939). Представители точных наук в этом отношении счастливее нас – филологов: у них есть блестящая книга акад. А.Е. Ферсмана „Воспоминания о камне“ (М.-Л., издание Академии Наук СССР, 1945). Значение ее очень велико: об этом говорят не только повторные издания, но и тот живой отклик, который она вызвала во всех концах нашей страны, содействуя широким образом пропаганде науки, поддерживая высоко научный энтузиазм у тех, кто к ней прикоснулся. В мыслях у меня вместо камней всегда стояли рукописи – основной источник и материал нашей работы; так давно уже определился сам собой стержень будущей книжки.
Непосредственным толчком, когда мысли и образы стали настойчиво стремиться к изложению на бумаге, оказался юбилей долголетнего хранителя Рукописного отдела Публичной библиотеки им. Салтыкова-