стороны. Не страшась ничего, не склоняясь на мольбу, если она была против его убеждения, презирая подарок, которого не заработал, или не мог отплатить, — Бартош казался не только непреклонным, но страшным, как для своих, так и для посторонних. Даже и те, кто обходился с равными ему высокомерно, — его уважали.
Но Павлова напрасно пыталась представить Яну этот характер, эту твердую волю, не согнувшуюся в нищете и убожестве. Ян не допускал ничего подобного в буднике и ему надоело, наконец, слушать, что его стращают каким-то мазуром, словно воробья пугалом, и он сказал старухе, думая о денежном вознаграждении:
— Ну, так я ему заплачу, что захочет.
С этим панич удалился.
— А того не знает, — думала Павлова, — что если бы он посулил свой дом и имение, то ему Бартош плюнул бы в глаза, в знак благодарности. Такой-то старый глупец!
Старухе очень хотелось получить постыдную награду, обещанную за посредничество, и она ломала себе понапрасну голову, как вдруг изменились обстоятельства в помощь ей и Яну.
VII
Утром по одной из лесных дорожек шел с ружьем на плече Матвей, за которым следовал голодный Бурко, с поджатым хвостом, запавшими боками, но насторожив уши и подняв голову. Другой тропинкой ехал Бартош, ведя еврейских лошадей в местечко, где жил помощник станового пристава.
Несмотря на бедную одежду и исхудавшее лицо, Бартош был еще человек замечательный. Не сгорбленный летами, не убитый нуждой, не уничтоженный своим положением, он казался скорее старым воином, переодетым в сермягу, нежели убогим жителем дебри Полесской. Сила и отвага рисовались на его благообразном лице, а лоб был раздвоен широкой складкой, свидетельствующей о долгих размышлениях и глубоких страданиях. Складка эта, всегда темневшая на его челе, казалась среди лысой блестящей головы, разрезом сабли: но саблей той владела не рука человека, а рука судьбы нанесла рану…
Быстро бежали молодые лошади, теснясь и опережая друг друга на суживающейся порой дороге, погоняемые веткой орешника в свежих почках, сломанной где-то по пути будником. Задумчивый Бартош смотрел и ничего не видел перед собою, изредка только поглаживал ус, да вздыхал печально, как бы в промежутках угнетающих его мыслей.
Машинально держал он путь, хорошо зная лесные дорожки; их много разбегалось по зарослям, то узких, то широких, то едва заметных, то прикрытых прошлогодними ветками, роскошно растущих кустарников. Проехав пущу, в которой стояла его хата, луг, отделяющий ее от поредевшего леса и большой дороги, потом свежеочищенное поле, он уже небольшим бором приближался к местечку, показавшемуся вдали, за длинной, грязной и топкой плотиной. Навстречу ему летела бричка, у дышла которой был привязан большой колокольчик, несомненный признак едущего чиновника. За бричкой спешили верхами два человека, поправляя на бегу то падающие шапки, то развевающиеся полы.
— Стой! Стой! — раздался крик, и из брички вышел перед Бартошем помощник: небольшой, красный как мухомор, с маленькими глазками, словно две капли чернил, и лысый, как арбуз, стараясь схватить за узду коня, на котором сидел будник.
— Держи! Лови! — кричал он, горячась и призывая людей, видя, что испуганный конь подался к канаве.
Верховые в это время загородили дорогу Бартошу, который не мог понять, что с ним делалось.
— Зачем ловить? Разве я ухожу? — отозвался он спокойно. — Что вам угодно?
— А! Притворяешься невинным! Нет, не надуешь! Погоди, я тебя научу, вор ты этакий! Я тебя научу! — кричал пьяный помощник в припадке гнева.
Старик Бартош покраснел или скорее налился кровью, так что она выступила на белки его глаз.
— Послушай, пан, — закричал он. — Знаешь ли, пан, что говоришь? За что обижаешь меня?
— За что? Я тебе покажу, как спрашивать о причине. Смотрите какой любопытный. Гей! Вязать его сейчас, этого вора!
— Меня? — И старик быстро повернулся на лошади. — Меня?
— Да, тебя, вор! Не рассуждай! Вязать его!
— Но пусть же пан объяснит мне, что это значит?
— Я здесь не затем, чтобы болтать с тобою. Я тебе все объясню в становой квартире! Вяжите его!
— Чего же пан хочет от меня? — в отчаянии воскликнул будник. — Верно пану двоится в глазах, и пан не знает что делать.
— Ах ты, собака! Будешь еще мне рассказывать такие вещи? И, топая ногами, махая руками, помощник начал кричать во
все горло:
— Смеешь мне! Мне смеешь говорить?.. Ты знаешь что? Закую тебя в кандалы!..
Старик замолчал; он чувствовал, что тут была ошибка. Собрав все силы, чтобы удержать гнев и запальчивость, Бартош спросил спокойнее:
— Одно слово, за что же меня вязать? — Что же это значит?
— Я тебе скажу, негодяй, что значит. Ты украл коней и ведешь их.
— Я украл? — закричал будник, вскакивая с лошади, и будучи не в силах удержать себя. — Я? С которых же пор Бартош Млинский сделался вором?
— Вязать!
— Да, — сказал будник в запальчивости, — кони эти украдены, только не мною.
— Вязать! — кричал помощник.
— Еврей вчера привел их и оставил у меня, еврей Абрамка, я имею свидетелей.
— Да, да, оправдывайся! Знаю я вас и ваших цыганских свидетелей! Вязать!
— Я вел этих лошадей, чтобы сдать вам.
— Это тебе сейчас пришло в голову. Вижу, что ты принимаешь меня за молокососа, мошенник! Следствие откроет все. Вяжите его и препроводите в местечко!
Описать нельзя, что сделалось со стариком, на которого никогда не падали ни ложное подозрение, ни фальшивый взгляд, так он умел не давать к этому повода, не допустив никому издеваться над собою. Гнев, отчаяние и невыразимая боль попеременно прожигали его; даже слезы выступили из налившихся кровью глаз; сомкнулись уста, усиливаясь произнести слово и не находя его; померк блуждающий взор, ноги подкосились, и он упал бы, если бы его не поддержали люди, которые его схватили и начали связывать.
Помощник приказал повернуть бричку и вести за собой лошадей и будника.
VIII
Тем временем Матвей шел себе спокойно, разглядывая деревья, насвистывая бестолковые песни и широко зевая, но за каждым зевком осеняя рот крестом. Он имел привычку никогда не высыпаться, хотя бы спал семь дней и семь ночей сряду, оттого и зевал беспрестанно, и клал крест на рот за каждым разом.
Павлова, которой вообще были известны причины всех обстоятельств, приписывала эту привычку Матвея тому, что он родился ночью, и не один петух не запел в минуту его рождения. Павловой казалось очень понятным это разъяснение.
Матвей шел, то цепляясь о коренья сосен, которых никогда не видел под ногами, то хватаясь за лицо, когда по нему уже хлестнула ветка, то прицеливаясь на сухой пень из ружья, так от нечего делать. Иногда кричал во все горло, чтобы подшутить над другими дорожными перекликающимися вдали, то раздавливал белый гриб, выходящий из земли, то лаял по-собачьи, то выл — и все для препровождения времени. Ничто