— Вот, мама, и печка преобразилась! — хотел было закричать в соседнюю комнату торжествующий Павел и затих перед печью на своем табурете: на одном из вымытых изразцов вдруг появились перед ним чем-то острым нацарапанные строки, захватившие сразу его внимание.
Было написано всего несколько строк, но их содержание было странным и необычным. Написанное нельзя было назвать стихотворением, в нем не было рифм, но с изумлением и испугом читал Павел одну строку за другой, и жуткой тревогой сломило его сердце, когда он кончил читать. Растерянный, изумленный снова перечитывал он надпись, и странные, точно живые строки горели перед ним, обжигая сердце и мысль, наполняя их искрами, словно светившимися в темноте.
Вот что было написано на старом изразце печи:
Перечитывал Павлик странное, неизвестно кем и когда начертанное стихотворение, и волнение, страх и сладкая скорбь захватывали его.
«Что это, что? — спрашивал он, беспомощно поводя в сумраке глазами. — Кто мог написать эти строки?» И разве это стихи? Без размера, без рифм, но как волновали они, как пугали, как трогали, как щемили душу, наполняя ее загадочной и сладкой, неизбывной тоской… «Кто мог написать это?»
Вечерело, кончался день. Елизавета Николаевна сидела во дворе, в садике, и Павел в доме был один.
«Кто мог написать это?» — снова задавал он себе вопросы и все разглядывал странную надпись и водил по ней пальцем. Стало страшно оставаться одному в комнате, по которой уже ложились тени ночи. «Мама!» — хотел было позвать он, бросился к окну, но остановился, упрекая себя в малодушии и беспричинной тревоге. «Что я? Пустяки, детские страхи… Семнадцать лет… Смешно… Устал от экзаменов…»
И старался не думать Павел, но против воли мысль тянулась к загадочному призыву, к милым, торопливо набросанным буквам, в которых как бы дышала большая, трепещущая, призывающая душа.
Живая трепетная мысль, живое, точно раненое, окровавленное человеческое сердце билось перед ним и дышало.
И пытался умерять непонятное волнение Павлик, а в голову снова вступало, что сердцем живым, сердцем верным и одиноким было написано это заклятие. Оно бродило и звенело в крови; оно затуманивало сознание, покоряя его неизъяснимым трепетом и влечением; оно покоряло сердце своей поэтической правдой и болью и роднило его с неизвестным автором строк.
Где он, этот автор? Где она, эта девушка, искавшая его? Ведь писала это девушка, когда-то жившая здесь. Может быть, так же, как сейчас он, она набрасывала эти призывные строки среди ночи, одна, среди тишины и огромной печали. Она призывала его, любимого, а он был далеко, и его любимая была так же далека от него, и оба они жили в своем разделении, в своей обособленной неизбывной тоске… Где же она сейчас?
Павлик встал, испытывая дрожь во всем теле. Где сейчас? Сейчас ее, свою, ему было нужно до боли, до смерти.
«Нет, я и в самом деле переутомился, надо в деревню», — сказал себе он и хотел пойти к матери, но сердце его все влекло к тайным призывам надписи, и он подошел к изразцам печи и снова приник к тревожно-манящим таинственным словам.
И так как было уже темно, он зажег свечу и снова начал читать.
Как это странно было, странно и тревожно: живет один человек, и уходит, и умирает, а другой остается жить на его месте — спокойный, радостный, довольный, несмотря на то что прежний невозвратно ушел… разве это не страшно в мире, если приникнуть мыслью к этому?
Это было подчеркнуто, в этом было главное, весь смысл и ужас заклятия: именно в том, что «никогда двое полюбивших не соединяются на земле»… было самое страшное в жизни.
— Тася, Тася! — вдруг беспомощно закричал Павел, и тотчас же перед его взглядом сверкнула молния, осветившая все, а в сердце стало пусто, и в глазах померкло пламя свечи…
Когда он пришел в себя, над ним склонялось встревоженное лицо матери, а подле стояла обескураженная Пелагея.
— Нет, Павлик, мы непременно поедем в деревню, — решительно сказала Елизавета Николаевна. Ее голос звенел строго и беспокойно. — Ты утомился от экзаменов, надо непременно в деревне отдохнуть.
— Да я ничего, мама, — попытался возразить Павлик, а мать опять наклонилась над его постелью и добавила тише, чтобы никто не услышал:
— И, пожалуйста, еще… Не пиши по ночам стихи.
Среди ночи Павлик просыпается и начинает думать. Да, он и в самом деле устал от экзаменов, но кто это написал там, на печке, кто?
Не может быть, чтобы написала это Зиночка Шевелева. Хотя и ясно было из надписи, что писала девушка или женщина, вернее даже девушка, но не Зина же это, насмешливая, пустая Зиночка, которая умела только дразниться! Это мог написать лишь поэт.
— Если не Зина, то кто же? — вслух спрашивает Павел и сейчас же приникает к подушке.
Он сказал громко, и в соседней комнате зашевелилась мать, он опять разбудил ее, она станет тревожиться. Нет, лучше быть неподвижным, пока она не заснет.
И снова неподвижен Павлик и лежит, стараясь дышать тише, а в голову снова вклинивается мысль: «Кто написал и зачем?»
«Никогда еще на земле не соединялись двое полюбивших». Разве он не думал об этом? Разве это не есть мысль? Нет, конечно, эта мысль его, его мысль, и ничья больше, это мысль его души, песнь его сердца, тайная, единая мысль, с которой он жил, с которой ходил по земле, которая явилась в нем, как только он