Но никто не приходил объяснить.
Раз Павел, не выдержав тоски, решил открыться Умитбаеву. Долго он думал, к кому бы обратиться с расспросами, и ближе Умитбаева не нашел. Все-таки он, хотя и был грубый и поступил тогда отвратительно с Бибикей, был лучше других. Странно было сознаться, но Павел обратился именно к Умитбаеву, а не к другому потому, что был Умитбаев красивее всех. В этом не было никакой логики, но была какая-то правда, какая-то необходимость. Красивее — значит, и объяснит красивее, чем другие. Не обращаться же к Рыкину? Или к Митрохину — что? Умитбаев выслушал Павла с видом знающим и обыкновенным.
— То, что ты рассказал мне, я сам через себя знаю. И знаю, как вылечить тебя; устрой только, чтобы мать отпустила тебя ко мне.
Воспоминание о вечере в доме Умитбаева поднялось на сердце, но не встревожило, не смутило. Уж конечно он теперь не допустит ничего нехорошего, а раз это так, можно сходить.
Ни на минуту не оставляла Павла мысль о том, что Умитбаев поможет ему.
В субботу — был это вечер на первое августа — они вышли из дома Павла вместе, сказавшись, что идут прогуляться. Улицы были безлюдны, и это располагало к откровенности, к тихим беседам.
— Всякий человек бывает раз в жизни таким, и для всякого человека есть от этого лекарство, — уверенно и просто говорил дорогой Умитбаев.
У дома его деда стояла такая ласковая, доверчивая тишина, что Павлик остановился с дрожью в сердце. От сада с его тополями несло свежестью. Небо синело как сон, звезды еще не появлялись, хотя сумрак густел. Грудь дышала ровно и радостно.
— Что же ты — засмотрелся?
Павлик сконфуженно взглянул на Умитбаева, который ожидал его в раскрытых дверях. Знакомым рядом комнат направились они к помещению Умитбаева, и то, что теперь было их только двое, наполняло спокойствием сердце Павла.
На ковре было расставлено угощение, — видимо, Умитбаев распорядился заблаговременно. То, что было приготовлено много сладостей и фруктов, польстило Павлику, так как он знал, что все это припасено для него.
Умитбаев казался очень довольным, негрубым, радостным, голос его звучал уверенно и мягко.
— Я очень рад, что мы только вдвоем. Тогда было гораздо хуже, пришло много чужих, а ты мой друг, — сказал он, садясь на подушку.
Присел и Павлик. Не очень спокойно стало ему, когда прикрытые половинки дверей вдруг бесшумно открылись. Точно чьи-то глаза подглядывали за ними в щель, точно знакомый смех таился в сумраке, и для того чтобы несколько рассеять чувство неловкости, Павел спросил:
— А твой дедушка дома?
Умитбаев в это время наливал ему чай в зеленую турецкую чашечку.
— Дед. мой уже три дня как уехал на богомолье. — Умитбаев засмеялся, и смех его прозвучал вкрадчиво-мягко в завешанной коврами комнате.
— Ты что? — с опаской проговорил Павел. Рука его задрожала, когда он принимал чашку. — Ты почему засмеялся?
— Так, просто так, — смуглая рука придвинулась к чашке Павлика с темной бутылкой.
— Что это ты мне наливаешь?
— А это ром. Ром ямайский. Для вкуса.
— Я никогда не пил.
— Только для вкуса. Каплю.
В самом деле чай стал вкуснее. Горячее стало на сердце. Запахло остро и сладко, точно цветами высохшей гвоздики. Точно сердце горело и, горя, размягчалось. Чувствовалось, стало все вокруг и ближе и род-нее, яснее и доверчивее и в то же время опаснее. Разговор близился, который был нужен, которого не избежать. Для которого и сошлись. Может быть, немного робел и хозяин, всегда спокойный и самоуверенный. Он часто подливал себе из темной бутылки.
— Право, гораздо лучше, что мы только двое — самые близкие друзья, без чужих. Можно лучше поговорить. Выпей еще. А это шоколад с коньяком.
— Но ты мне налил слишком много рома. Чай стал горьким.
— Прибавь сахару.
Замолчали. Смотрели друг на друга. Надо же было говорить, но не шли слова. Обоим было неловко. Павел видел, что и Умитбаев смущен.
Но теплело на сердце. От рому, от шоколаду с коньяком, от близости ли ноги, дышавшей за стеклами. Странно, что начал первым Павлик, но так неотступно стояла на душе тяжесть незнания, что нельзя было сопротивляться долго. К тому же в голове все завешивалось дымкой. Не так четко, не так остро все было вокруг, не так реально, не так страшно.
— Ты хотел мне разъяснить, что со мной, Умитбаев?
Голова башкира откачнулась, глаза опустились на ковер.
— Да, конечно, для этого и сошлись мы… Ты рассказывал мне долго, только все это просто… совсем. — Опять смуглая, точно бронзовая, рука взялась за бутылку.
— Нет, не хочу, Умитбаев, лучше говори.
— Ты друг мне, Ленев?
— Друг. И что же?
— Тогда выпей еще для друга.
— Не могу, — в голове и без того шумит.
— И пусть шумит. Это хорошо. Хороший ром. Я держу его тайно от деда. Не закон это наш — пить ром… Ты говоришь, не понимаешь себя. Я тоже не понимал раньше. А теперь понял. Жениться ты должен, Ленев, вот что.
Был тревожно и смущенно настроен Павлик, теперь он смеется.
— Что, что? — среди смеха повторял он. Так смешно и даже глупо прозвучало это. — Жениться мне? В седьмом классе?
— Бывает, женятся и в пятом. Не так, как взрослые: на всю жизнь, а на время… на один вечер… на час… на одну ночь.
Странно и больно дрогнуло сердце. Опасно стало. Опасно и очень понятно. Поднялся Павел на ноги.
— Нет, я не хочу.
— Ты друг мне, для друга я готов на все. Ты узнаешь, как я люблю тебя: ничего не жалею другу. Бибик мою — хочешь?
Тонко, точно стальная пластинка обломился вопрос в сердце Павлика. Разом понял он смысл его. Лицо его стало бледнее скатерти. Попытался отмахнуться, с отчаянием стыда:
— Ты пьян, Умитбаев, ты снова пьян.
— Больше всех на свете я люблю тебя. И скажу Бибик, чтобы любила тебя — эту ночь.
Он поднялся, сделал шаг к двери, и сдавленным криком остановил его Павел.
— Ты совсем обезумел, подумай, что говоришь…
— Бибик красива, он а понравится тебе. Это я говорю. Бибик — жена моя, и я уступаю ее тебе. Я могу иметь много жен. Я богат, и закон наш разрешает. Возьми Бибикей, я призову ее.
Совсем неслышно, точно ожидая приказа, раскрылись двери. Конечно, это было случайно, совсем случайно, оно не могло быть иначе, но в дверях стояла девушка в зеленом бесстыдном тюле; красные туфли ее, шитые серебром, блестели при огнях ламп.
— Бибик, это Ленев, мой друг до смерти, он желает побыть с тобой.
Как тень исчез Умитбаев. Если это был сон, зачем же так явственно хлопнули двери по его уходе? Если это была сказка, сказка сна, — зачем глаза ее блестели так явственно и поднималась грудь, подымалась и опускалась, и зачем шелест дыхания слышался, подобный шелесту листьев? И глаза горели, близкие, темные, если был это сон?
Как милая и опасная кошечка, она присела на ковер. А Павлик растерянно стоял в сторонке. Он