смеется. Хорошо, что хоть немного он тетку за сплетни наказал.

Через два дня он слышит на улице знакомый колокольчик. Та же крытая бричка несется с плотины, и в бричке сидит знакомый гордый человек с рыжей бородой. Руки его по-прежнему спокойно скрещены на груди.

Павлик кивает ему головой с благоволением. Да, да, мы знакомы; этим приветом он к тому же и просит извинения у почтенного рыжебородого человека, жену которого оскорбил подозрением. Но не смотрит по сторонам важный земский начальник, напрасно перед ним ломают шапки встречные мужики, а маленького Павлика он уж конечно не заметил.

Вечереет, гаснут ласковые дали июльского лета, в чистом воздухе, еще не возмущенном появлением с полей стада, трепетно замирают перезвоны колокольчика. Он уезжает, этот гордый человек. Павлик попросил у него прощения за наветы; но стоит тяжестью на душе главная вина: перед той, у которой глаза печальные и кроткие, которую он по вине тетки так кровно оскорбил. Если б пробраться теперь к ее дому и тихонечко в дверь ее постучать и сказать: «Прости меня, я напрасно тебя обидел»; даже не постучать, зачем ее беспокоить? А только бы к окнам подойти и, прильнув к ним, тихонько шепнуть два слова: «Прости меня». «Прости меня, прости меня, шептать долго-долго, ты хорошая, ты славная, тебя обидели поди, ты с золотыми волосами. Прости меня, что я не поверил тебе, когда лицо у тебя такое красивое»… Вот бы и это прошептать ей и шептать так, чтобы она совсем не услышала. Этого совсем ей не надо слышать, надо только перед собой оправдаться, перед своей душой.

Тихо и осторожно пробирается Павлик по саду. Вот уж и окна флигеля, и они красны, ибо солнце, прощаясь, украсило их. Само солнце захотело проститься и, точно прощающиеся перед отходом ко сну, стоят подле окон еще ясные, нежелтеющие сирени. Вот бы теперь и приникнуть к стеклам и шепнуть в дом тихонько: «Прости меня»… И отстраняется Павлик, и лицо его расцветает непугливой улыбкой. Сама она выходит из дома, она с ласково-тревожными приопущенными глазами, ее волосы заплетены в косу и закручены на голове, как корона; она в белом, совсем прозрачном платье, похожем на облако; она идет — и в руках ее полотенце, она идет к купальне, там она разденется и погрузится в воду, и Павлик теперь уже может себе приблизительно представить, какая она, но от этого она не делается менее прекрасной.

«Выйти и сказать ей: о. прости, прости меня»… Но не смеет он показаться, — слишком она прекрасна, и слишком он виноват перед ней. Он только шепчет тихонечко, сидя в ветвях сирени: «Прости меня, прости меня»… И она, точно поняв призыв его, оборачивает назад, к аллее, к дому, свое печальное, стыдящееся, позолоченное лицо. А Павлику легко. Он попросил у нее прощения, и она простила его. Она идет дальше, она входит в купальню, закрывается косенькая дверца, и теперь можно тихонько уйти, но вот поспешные шаги раздаются по аллее, слышно тихое пение, слышен грубый кашель, и вот дядя Евгений выходит из дома; выходит — и осмотрелся, и свистнул, и быстро идет по той же аллее к речке, и свершается неслыханное, необычайное, мерзкое, отчего слабо охнувший Павлик пригибается к земле: осмотревшись перед дверью купальни, дядя Евгений быстро стучит в нее, и вот неслышно растворяется узенькая дверка и скрывает за собою его.

«Да нет же, нет, этого быть не может! Померкшие глаза Павлика часто мигают, по вискам его катятся точно две слезинки. Этого совсем не может быть: она так кротко улыбалась, и волосы у нее золотые, и сияние было от них». Он все сидит в кустах на земле, около него трется, мурлыча, голодная кошка, окруженная котятами, и выгибает спину. Павлик смотрит на кошку. Мурлыча, она ложится на бок, а пестрые слепые котята набрасываются на нее и. давя друг друга, тыкаются мордами в ее иссохший, покрытый бугорками живот. Павлик все смотрит на кошку, ничего не понимая…. А вот в летнем сумраке притаенно взвизгнула дверь купальни. Вот она приоткрывается. Усатое, как у кота, лицо дяди Евгения показывается в щели. Осмотревшись, он осторожно выходит на мостик, делает несколько быстрых шагов вперед и при этом тоже мурлычет, как кошка; потом возвращается по дороге к купальне, и идет уже спокойно и непринужденно, точно прогуливаясь по лесу, насвистывая марш. А из двери показывается золотое прекрасное лицо со стыдящимися глазами.

И они оба, словно случайно встретившись, невинно идут по аллее к дому мимо изумленного, уничтоженного Павлика, мимо невозмутимо мурлычущей кошки и ее слепых котят.

Вот все, что вспомнилось Павлику в быстрых днях того лета. В сере дине августа они выехали в город, и началась новая, уже гимназическая, жизнь.

КНИГА ВТОРАЯ

ОТРОЧЕСТВО

1

Снова город, те же осененные туманом, гордые, равнодушные, высоко взнесенные главы церквей, те же каланчи, дворцы богачей к утлые хижины, но не то уже сердце.

Нерадостно оно и доверчивым быть перестало. Воздух такой же нежный и тихий, но не тихо и вовсе не нежно на душе.

«Как живут люди, как неверно», — думает Павлик. Почему это он с десяти лет должен жить отдельно от мамы? Почему все живут своими семьями, а он должен быть заперт в казенном пансионе? Почешу у тети Фимы муж богатый и они живут в блестящем доме, а он, Павлик, и мама в заброшенной оранжерее у злобной тетки? Да, все устроено неверно; обманывает и этот город, такой прекрасный в отдалении, такой чистый, вызолоченный солнцем. Уже не пленяет сердца простор равнины, и не кажется город, как прежде, невинным и милым. Будет трудно и горько, чувствуется что; будет многое жуткое, и начнется скоро, всего через два дня, как уедет мама, и он останется один в чужом городе, в этом каменном и гулком гимназическом пансионе.

Если бы можно было, надо бы ехать назад. Но куда уйти от него, от города, где скрыться? Снова в деревню? Но там столько увидено темного. Вот если бы можно было убежать куда-нибудь вместе с мамой совсем прочь от людей, в бескрайнюю американскую прерию, и там выстроить дом на неприступной скале, завести стада мустангов, обрабатывать среди мирных племен Орлиного Глаза землю, и жить только с ней, с этой, с печальными глазами, — только вдвоем.

А тарантас все едет, все приближается к городу, и такой же, как раньше, вечер, безветренный и ровный, и столь же громадное солнце спускается над лесами за городом на фабричные трубы. Вот, как раненый зверь, взревела паром труба. Точно нож воткнули в спину чудовища, и чудовище издало рыкание, потрясая холмы.

— Мама, мама, да уедем от людей навсегда.

Вскидывает голову задумавшаяся, утомленная мама.

— Что ты, маленький мой?

Смотрит Павлик в эти глаза беспенные, окруженные синевою болезни.

— Нет, ничего, милая мамочка, это я так.

Неодобрительно и сурово покачивает головой сидящий на козлах рядом с ямщиком старый повар Александр. «Придумали зачем-то учение… Вот невидаль — точно не жили»… Александра тоже взяли с собою в город на эти дни. Он побудет с Павликом и потом довезет маму обратно. Так спокойнее было. Так Павлик хотел.

Осторожно ступают по красной песчаной дороге копыта лошадей. Скрипят под колесами гальки. Снова ревет труба. Но не слышит мама. Крепко охватила она острые плечи своего единственного захватила и не пускает. «И все же покинуть его должна: должна уехать».

Ямщик слез с козел, подвязывает колокольчик. Значит, они в предместье. Да, они уже во власти города, город возьмет его, маленького, нервного, черноглазого, и запрет в казенной клетке. Так указано кем-то, так быть должно. С десяти лет он должен жить один.

Отчего это в жизни бывает так?

Проплывают мимо маленькие косые домики форштадта; красивые издали, дома стали некрасивыми вблизи, они бедны и наги со своими проржавленными крышами, которые нужно сменить…

Даже закрывает глаза Павел, до того все это известно и неприятно; но он сейчас же поднимает голову, потому что вокруг тарантаса свистят и улюлюкают мальчишки, а тарантас въехал в толпу.

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату