Учение первого дня не показалось ни новым, ни путающим.
Было какое-то сходство с виденным ранее, было почти то же, что в школе у мадам Коловратко, и как бы в довершение сходства на урок закона божия явился тот же длинный и тощий священник с унылым беззубым лицом.
И причесывался он той же щеткой-скребницей, как и у мадам Коловратко, и так же ходил по классу, вытягивая гусиную шею.
Павлик долго смотрел ему в лицо, припоминая; потом вспомнил: ведь этот же священник экзаменовал его и при поступлении в гимназию, только в волнении он тогда его не признал.
— Мы же с вами знакомы! — сказал ему теперь Павлик, когда товарищи объявили батюшке, что у них новичок.
Священник еще более вытянул шею, прикусил палец, и беззубое лицо его стало багроветь от сдерживаемого смеха.
— «Знакомы»! — повторил он, кусая указательный палец, затем смолк, причесался и приступил к делу.
Урок закона божия прошел ровно и неприметно; священник к нему не обращался и весь час витиеватым слогом говорил о любви к отечеству и добром поведении.
— Всякий мальчик есть первее, чем сын своего отца, сын отечества! — наставительно говорил он.
После него о добром же поведении говорил и учитель арифметики Чайкин, маленький, лысый, бородатый человек, тоже показавшийся ему нестрашным, а на уроке латинского языка с его азбукой было даже смешно.
«Нет, вовсе не страшно в гимназии!» — решил Павел.
Страха не было, очень хотелось есть.
Во время большой перемены, когда все начали завтракать, Павлик встревожился, но больше от голода.
— А мне что же дадут? — спросил он Стася, вынувшего из сумки бутерброды с телятиной.
— Ты — пансионер, и тебе за то полагается казенное. — Стась повел его по коридору.
За поворотом двери уже стояли два пансионских служителя. Перед ними на полу была огромная корзина с кусками белого хлеба, а на подоконнике две кастрюли с котлетами.
— Вот это, казенное, тебе и полагается, сказал еще Стасик и отошел, а Павлик, уже знавший, что надо делать то, что все делают, стал в ряды пансионеров и скоро получил на куске ситного горячую, обжигавшую пальцы котлету.
Он нес добычу к своему месту, когда услышал за собою голос:
— Ты хочешь поменяться?
Говорил маленький, неизвестный Павлику, тщедушный, с лицом, похожим на индюшиное яйцо: до того оно было сплошь покрыто веснушками.
— Чем поменяться? — не понимая, спросил Павлик.
— А вот моим завтраком с твоим.
Гимназист подал Павлу две крошечные тартинки с икрою, и тот обменял на них свою котлету — больше от удивления.
— А где же твой завтрак? — спросил его Стась.
— Я обменял его на бутерброды, — объяснил Павлик.
Вот это глупо: ты будешь голоден. — Стасик жевал так аппетитно, что Павел тотчас же почувствовал голод и отошел к окну.
После главной перемены пришел еще учитель и говорил что-то, указывая на ландкарты; что он рассказывал, Павлик не понял. Его сердце вдруг захватила мысль о матери, о которой он забыл еще с ночи. Сделалось так больно, что захотелось плакать. Но плакать было стыдно, стыдно и бесполезно, и Павлик, задерживая дыхание, все смотрел в окно, стараясь не разрыдаться.
Как мог он с самой ночи ни разу не вспомнить о маме? Ведь она уехала, она сейчас, должно быть, сидит за сто верст на станции, сидит и плачет, и зовет Павлика к себе, а вот он прикован здесь к жесткой казенной парте и не смеет двинуться с места.
— Эй ты, новенький, сиди ровней! — крикнул на него учитель.
Павлик машинально выпрямился.
— Мама, милая мама! — шепнул он, — Это все для тебя!
В третьем часу они шли обратно из гимназии в пансион. Около Павла шагал молчаливый башкир Исенгалиев. На улице вольные гимназисты суетливо разбегались по домам с книжками и ранцами и кричали пансионерам:
— Бараны! Бараны!
Павлик снимал с себя пальто и клал шапку в клетку, как опять над ним заскрипел жуткий голос. Трупным запахом снова объяло его. Опять ужасное опухшее лицо Клещухина вонзило в него красные безбровые глаза.
— Так твоя фамилия — Ленев? — спросил он и, пошептавшись еще с кем-то, добавил: — Ты хорошенький.
Павлик отшатнулся: так ужаснула его даже похвала из этих уст.
— Ты хорошенький, — повторил Клещухин и схватил его за руку, вцепись как клешней. — Мы будем тебя звать Жучок.
В раздевальне рассмеялись.
— Жучка! — сказал еще кто-то при общем смехе. — Черноглазая Жучка!
— Черномазая Жучка!
Смех разнесся но пансиону, как гром. Павлик вскрикнул от обиды и пустился бежать, закрывая лицо.
Чьи-то глаза блеснули перед ним у двери приемной.
— Павлик! — позвали его, когда он пробегал. Всмотрелся Павлик.
— Мама, мама! — отчаянно закричал он и, бросившись на шею к матери, за лился слезами, — Они называют меня черномазой Жучкой!..
В своем волнении Павлик сначала даже не подивился тому, что встретил мать. Только потом, успокоившись, придя в себя, он трепетно обнимал свою маму и прижимал ее к себе, схватив горячими руками за шею, и повторял:
— Мама, мама, значит, ты не уехала?
— Да, я не уехала, маленький, — смеясь и плача, веял над ним ее милый голос. — Я решила еще остаться, повидаться с тобой; я уеду вечером.
В пансионскую приемную заглядывали гимназисты. Павлик сидел рядом с матерью на скамье, крепко держался за ее руку и, забыв все, сиял глазами.
Глаза его так блистали, точно и не было горя. Как мотылек, он жил мгновением и часом; мама смотрела в его глаза и не могла насмотреться. Пришел воспитатель, не тот, который встретил Павла вчера. Этот был красивый, полный, с двумя курчавыми бородами, с пробором, с перстнями, в лакированных башмаках. Одеколоном от него пахло. Он был знаком с Елизаветой Николаевной, он тотчас же поцеловал у нее руку, и Павел очень этим загордился: у его мамы целуют руку даже учителя!
— Я приму его под свое внимание! — элегантно обещал воспитатель матери Павлика и расшаркался. — Ваше желание — закон.
И эта фраза очень понравилась Павлу; до того понравилась, что даже захотелось ее записать.
«Ваше желание — закон!»
Вот бы выразиться этак при случае Стасю! Он все хвалится, что знает о революции, а ему бы ответить: «Ваше желание — закон!»
Он шел по коридору, нагруженный сластями, чтобы спрятать их в сундучок. Взрослые пансионеры толпились в сумраке перед щелью приемной двери. Они с улыбками оглядели Павлика.