на Павлика широкими синими, серыми и коричневыми глазами.
— Как, ты привела Ленева? — спрашивают они изумленно.
Снова смех, звонкий, оскорбительный, раздается вокруг Павлика.
— Не она меня привела, а я сам пришел! — дрожащим голосом поправляет Павлик, а рука уже касается кармана. «Револьвер тут. Он наготове, коли ежели что…»
С тем же безудержным смехом проходят девушки со своей добычей в залу. Зала маленькая, стены ее лоснятся масляною краской, полы желтые, протертые, скрипучие, по стенам висят картины: «Король-жених» и «Девушки на гаданье». Сутулая, с печальным лицом пожилая женщина перетирает у чайного стола пестрым полотенцем посуду. Седые волосы ее торчат вихрами на затылке, на локтях — заплаты, на ногах — громадные стоптанные туфли.
— Кого еще? Чего галдите? — добродушно спрашивает она и все возится с чашками.
— Я привела к нам в гости Ленева, институтского Кис-Киса! — кричит матери Зиночка.
Все остальные повторяют:
— Институтский Кис-Кис!
Подходит к старой женщине и здоровается Павлик. Краснеет по обыкновению.
— Вы уж не сердитесь на них, молодой человек, — говорит ему мать Зиночки и качает головой. — Они — шалые. Им бы только шуметь. Всю голову мне продудели.
Садятся пить чай. Пьет из чашки с алыми цветочками Павлик. Кругом тоже алые цветки — девичьи губы. Ему совестно, досадно на себя, что послушался и пришел; некуда девать руки, не о чем говорить. Опозорил он себя на веки вечные; завтра по всему городу пойдет позорная молва… А смеющиеся девичьи губы алеют, как черешни.
— Маму мою зовут Клавдией Антоновной, и мы не выпустим вас до обеда! — близко придвигая к лицу Павлика агаты-глаза, шепчет Зина.
Растерянно поднимается Павел. Снова покраснело лицо его. Нет, нет, это никак невозможно: у него экстемпоралиа и родственники, ему сейчас уходить.
— Мама, отчего же ты не приглашаешь к обеду молодого человека?
Старчески выцветшие добрые глаза обращаются на Павлика, трясется на жилистой шее покрытая морщинами и сединою голова.
— У нас сегодня оладьи с маком и орехи на меду! — говорит старуха.
Как знает она, чем убедить; как знает душу человеческую; так ясно ей, что оладьи с маком неотразимы, что, не дожидаясь ответа, поднимается Клавдия Антоновна и уходит. И соглашается остаться молодой человек.
— Но ведь я отпущен только до пяти вечера, а мне надо еще к родственникам зайти! — лепечет он.
Сидят близ Павлика существа с губами-лепестками, с глазами как камушки, с ушками как крендельки. Тонкие и загадочные, опасно-неизвестные, готовые оскорбить, опозорить и съесть.
Сидят и смотрят на него пристально, и все улыбаются, и не знает, о чем говорить надо, Павлик, а что мужчина говорить перед барышнями обязан, это так же верно, как то, что он беззащитен и один.
— Вы еще совсем капельный, вы скромненький! — говорит без улыбки Зиночка и, вздыхая, смотрит. Поднимается и опускается Зиночкина грудь, такая непохожая на грудь Павлика. Видит Павлик, как жутко непохоже и таинственно движется она, как колышется на ней бантик и две розовые пуговки, — и ему неловко.
— Нет, я совсем не капельный, — пытается возразить он угрюмо, а Зиночка все смотрит на него — чудится, в самую душу, смотрит прямо, а глаза убежали за тридевять земель. О чем она думает? Зачем бантик и пуговки так колышутся на груди? Отчего так остальные присмирели и притихли, и смотрят загадочно? О чем задумались все? Застенчиво, почти угрюмо подходит к Павлику Зина; подошла — и вдруг касается его щеки ладонью, так что отшатывается Павел, а она говорит:
— Я хотела посмотреть, правда ли у вас усы колются?
И внезапно, точно по звонку или по толчку, все сорвались с места, все окружили Павлика и со смехом тормошат его и кружат, а волосы Павлика ощетинились, глаза смотрят ожесточенно, как у волчонка; он толкает руками одну, другую, третью, попадая в мягко-неслышно поддающиеся девичьи животы, расталкивает и кричит:
— Вы оставьте меня, иначе плохо будет!
Снова смех, звенящий, раздражающий; снова вокруг живое море смеха, море жемчуга, улыбок, море цветов.
— Ловите, ловите его, он убежать» хочет! Держите его!
Цепкие белые руки вдруг охватывают сзади Павликовы плечи.
— Оставьте, плохо будет! — вскрикивает он еще, ударяется кому-то в спину лбом, потом протягивает руки, снова толкает кого-то и тут же сразу ослабшей ладонью упирается в Зиночкину грудь — и что-то мягко и стыдливо подается под пальцами, точно пружинка, и, вся покраснев, отшатывается от Павлика Зина и тут же ласково улыбается, ее веки трепещут.
— Пустите, чего вы? Мне больно. Пустите меня!.. Я никогда не приду к вам больше! — кричит еще Павлик и, схватив свою шапку, выпрыгивает в окно. Странным ощущением веет в пальцах. Точно голубя или зверька дикого невиданного подержал он.
Бежит и смотрит на ладонь Павел: ничего в ней нет — и есть что-то, потому что пальцы дрожат.
Пропали в тот день и оладьи с маком, и орехи на меду.
Не знал Павлик и не мог себе представить, как это случилось, только проснувшись вскоре, тою же осенью, он внезапно почувствовал, что он влюблен.
Да, влюблен, это было неоспоримо-жутко. Он чувствовал на сердце смятение и ужас, ощущал в нем все муки влюбленности, и самым страшным оказалось то, что влюбился он не в девушку, не в барышню, не в Зиночку, например, Шевелеву, а в такого же гимназиста, как он сам.
Это было несообразно, смешно, глупо, но оно было. Отчетливо сознавал в себе новое, мучительное чувство Павлик. Он дружил ранее с товарищами, он был близок с Исенгалиевым, ему нравился Умитбаев, но это было теперь совсем другое, непохожее, беспокойное, мучительное чувство, назойливо лезшее и западавшее в душу неотвратимо, — словом, было истинное и тяжкое томление любви.
Не знал и не мог догадаться: как зародилось в нем это новое ощущение? Было ли оно разбужено Зиночкой Шевелевой, которая с памятной встречи все настойчивее и настойчивее окружала его своим сладостным, опасным, пугающим и влекущим вниманием; подходило ли к нему время; было ли много вокруг раздражающего, зовущего, только захватилось, наконец, новым чувством и сердце Павлика, и почувствовал он, и угрюмо понял, что он влюблен. Но как могло случиться это, уродливое, что он влюбился в мальчика?
Правда, Станкевич был красив, очень красив, он невольно привлекал к себе внимание, но он нисколько не походил на барышню, чтобы можно было влюбиться в него.
И, однако, именно это и случилось.
Прежде всего ему понравилось лицо Станкевича. Лицо было бледное, матовое, с тонкими и все же неженственными чертами, глаза были синие, как сапфиры, рот алый, похожий на цветок. Рот, может быть, был единственным, что походило в Станкевиче на женское, во всем остальном он был мужествен, крепок и по-мужски красив.
Как зародилось в Павлике это странное чувство влюбленности к мальчику? Когда в нем явилось? Павел виделся со Станкевичем не чаще, чем с другими, тот был лишь на год моложе его; встретясь, обычно здоровался и прощался и ничего особенного к нему не чувствовал, и вот разом, внезапно, как-то утром он проснулся, и открылось в нем новое, ясное, как день.
— Я влюблен, — сказал себе Павлик, и сердце в нем сладко содрогнулось. — Я люблю Станкевича, я больше жизни люблю его! — повторял о «и вслушивался в свои слова с упоением, и улыбался, и в то же время бледнел. — Я жить без него не могу!
Это «жить не могу» было так естественно и необходимо, что сопротивляться этому было нельзя. Не проживет и мгновения без Станкевича Павлик. Теперь только одно волновало: как довести до сведения Станкевича, что в него влюбились?