Люрсе. Я не сводил с нее глаз; она тоже то и дело бросала на меня взоры, исполненные любви и неги. Наконец-то гордая красавица, никогда – по ее словам – не знавшая любви, вздыхает по мне и сама в этом признается! И я – единственный, кто заслужил эту честь! Я восторжествовал над добродетелью! Да что: я восторжествовал над Платоном[5]! Да, над Платоном: плохо разбираясь в этих материях, я все же понимал, что если в дальнейшем и зайдет речь об его учении, то в урезанном виде; а урезать Платона – значит разбить его наголову.
Между тем у госпожи де Люрсе еще оставалось немало средств против моих чар, если бы она захотела ими воспользоваться. Во-первых, неприступная суровость, которой она до сих пор добровольно держалась; хотя сама по себе эта суровость была напускной, она все же налагала узду на желания самой госпожи де Люрсе; во-вторых – стыд, не позволявший ей уступить слишком быстро, да еще господину, который сам никогда ни о чем не догадывается и предоставляет ей всю тягостную сторону первого шага; затем – боязнь нескромности с моей стороны: а ведь если наш роман станет достоянием гласности, она предстанет в крайне смешном свете, особенно после громких публичных заявлений о своем отвращении к подобным слабостям; наконец, само женское кокетство, из склонности к коему ей приятнее было разжигать мою страсть, чем удовлетворить ее; думаю даже, что ее внезапные переходы от крайней холодности к приливам любви объяснялись кокетством более, чем какими-либо иными побуждениями.
Ведь когда вы покорили сердце истинно добродетельной женщины, а она отдала вам его по доброй воле, больше нет почвы для борьбы. Истинное чувство не допускает ни хитростей, к каким прибегают кокетки, ни напускной фальшивой добродетели, столь недоступной на вид. Добродетельная женщина равно искренна и тогда, когда противится нашим домогательствам, и тогда, когда уступает им. Она сдается, потому что больше не может сопротивляться. Нередко победы, делающие нам весьма мало чести, достигаются с наибольшей затратой усилий. Лицемерие подчас щепетильней самой добродетели.
Хотя госпожа де Люрсе, как мне казалось, поборола, наконец, свои предрассудки, я все же опасался столь свойственных ей смен настроения и предпочитал не давать ей времени на размышления. Я был уверен, что особа столь строгой морали непременно должна стать жертвой жестоких угрызений совести. Чем блистательней казался мне мой триумф, тем сильней я страшился внезапных помех. Я покорил недоступное женское сердце; есть ли на свете подвиг завидней? Эта мысль пьянила меня сильней, чем все прелести госпожи де Люрсе; позднее, поразмыслив об этом первом опыте, я убедился, что для женщины важнее польстить нашему самолюбию, чем тронуть наше сердце.
Однако, размышляя о последних словах госпожи де Люрсе, я все больше убеждался, что она намерена одарить меня счастьем в полной мере. Вскоре она вновь подошла ко мне и, поддерживая общий разговор, сумела сделать мне множество нежных признаний. Она вложила в эти речи всю живость своего ума и всю любовь сердца. Я втайне изумлялся тому, как красит женщину любовь; я не мог определить, в чем именно заключалась непостижимая перемена, так преобразившая весь облик госпожи де Люрсе. Поминутно подавляемые, и тем еще более волновавшие меня порывы страсти; украдкой бросаемые взгляды, заметные лишь мне одному, – все, все подарила она мне, все пообещала. За ужином, усадив меня рядом с собой, она видела лишь меня одного и, несмотря на окружающих, сумела дать мне понять, что я один занимаю ее мысли. Все это лишь усугубляло мою природную застенчивость.
На речи ее я отвечал дурацкой улыбкой или, что было ничуть не лучше, бессвязным лепетом, столь же мало говорившим о моем уме. Но веди я себя еще хоть во сто раз глупей, я нисколько не уронил бы себя в ее мнении. Моя молчаливость, мои промахи, мой отупелый вид – все это были для нее неопровержимые доказательства владевшей мною любви; никогда я не видел в ее глазах столько нежности, как тогда, когда произносил какую-нибудь совершенно абсурдную тираду, и не одной ей случалось впасть в подобное заблуждение. Нередко женщины обожают нас именно за нелепость поведения; правда, лишь в том случае, если могут льстить себя мыслью, что причина их – наша любовь.
Впрочем, несмотря на обуявшую меня страсть к госпоже де Люрсе, несмотря на волнение чувств, вызванных всем случившимся, мысль о незнакомке не раз и не два приходила мне на ум. Но я не хотел думать о ней, я гнал от себя ее образ; мне казалось, что он забрал надо мной непомерную власть; укоры совести рисовали мне новое увлечение как вероломство и измену госпоже де Люрсе; если я все еще хотел нравиться ей, надо было забыть любовь к незнакомке. Чтобы отвлечься от воспоминаний о ней, я воображал себе ждущие меня наслаждения. По правде говоря, я бы предпочел ждать их от незнакомки. Но это вовсе не значило, что я готов был отказаться от благосклонности госпожи де Люрсе.
Ужин подошел к концу.
– Мелькур, – сказала мне госпожа де Люрсе, когда гости вставали из-за стола, – вы сами видите, что сегодня нам не удастся поговорить; признаться по чести, я этому даже рада. Возможно, вы дали бы мне повод рассердиться на вас.
– Я, сударыня? – ответил я. – Неужели вы еще сомневаетесь в моем уважении к вам?
– Да, конечно, сомневаюсь, – сказала она. – В этом отношении я не могу всецело на вас положиться. Это не значит, разумеется, что я не смогла бы удержать вас в должных границах. Но лучше вам, пожалуй, прийти ко мне завтра.
Я улыбнулся. Не забавно ли: чтобы удержать меня в должных границах, она назначает мне новое свидание!
– Понимаю вас, – продолжала она, – вы догадываетесь, что и завтра мы не будем одни.
Я опешил, рушились все мои надежды; я чуть не ответил: «Как вам будет угодно».
– Но, сударыня, – заметил я, немного опомнившись, – почему вы не хотите побеседовать со мной сегодня?
– Здесь слишком много народу; нельзя нарушать приличия: все заметят, что вы остались. И в этом вы тоже сами виноваты. Стоило вам пожелать, и это многочисленное общество не собралось бы здесь и вам не на что было бы жаловаться.
– Я в отчаянии, сударыня, – ответил я, – и не вижу никакого выхода из этого печального положения.
– Мне непонятно, – сказала она, – что вас побуждает так упорно добиваться уединения, которое само по себе для вас безразлично; но раз уж вы настаиваете, посмотрим, что тут можно сделать.
В подобных случаях более опытный партнер берет дело в свои руки, и госпожа де Люрсе справедливо полагала, что, не слишком долго ломая голову, могла бы придумать выход из затруднительного положения. Но ей хотелось во имя женской чести показать мне, что она в крайнем смущении и не знает, как быть в столь новых для нас обоих обстоятельствах; поэтому она надолго задумалась, потом предложила чуть ли не двадцать способов подряд, тут же их отвергла и наконец, как бы исчерпав все возможности, сказала, что не видит ничего проще и разумнее, как отказаться от намерения остаться наедине. Я спорил, но без горячности. Я не мог ничего придумать, положение было сложное, и мне казалось, что она права. Она не ожидала, что убедит меня так легко, и в ту же минуту приняла решение.
– Я, безусловно, права, – сказала она, – это совершенно очевидно. В самом деле, невозможно ничего, ну решительно ничего придумать. Конечно, не будет, в сущности, ничего особенного, если вы немного задержитесь у меня; неужели люди так уж непременно подумают, будто между нами что-нибудь есть. Но свет зол, а вы так молоды. Никто не поверит правде, а простую случайность, непредвиденную и неподготовленную, которую никто не собирался скрывать, превратят в целую историю, в заранее условленное свидание. Как это жестоко и несправедливо; я, без сомнения, поставлю под угрозу свое доброе имя, погублю себя самым плачевным образом; я жертвую многим; для вас эта жертва мало значит, а я потеряю все. Я вижу, вас печалит это препятствие; мне тоже досадно, что приходится так долго толковать о подобном предмете. Я знаю, тысячи женщин не стали бы тревожиться на моем месте. Но я так неопытна в подобных затруднениях, что вы не должны удивляться, видя мое замешательство. Если бы чистоты помыслов было достаточно для спокойствия, мне не в чем было бы упрекнуть себя. Скажу еще раз: что может быть невиннее, чем наше желание остаться вдвоем? Конечно, я не сомневаюсь, что вы воспользуетесь этими минутами, чтобы еще раз сказать, как вы любите меня. Но если бы даже вы сказали это во всеуслышание, все равно я не могу принудить вас к молчанию; так уж пусть лучше никто этого не услышит, кроме меня. Впрочем, все эти рассуждения ни к чему не ведут… Есть тут кто-нибудь из ваших людей?
– Да, – ответил я, – вы полагаете, лучше их отослать?
– Ах нет, – возразила она, – как вы можете так говорить! Не вздумайте, прошу вас, это сделать, но… к