визитом. Действительно, как я знал, из людей своего круга она меньше всех жаловала Версака, главным образом потому, что считала его влияние вредным для меня. Поэтому он очень редко бывал у нее. Вероятно, он чувствовал ее тайную неприязнь и со своей стороны тоже избегал ее общества. Матушка даже прямо запрещала мне встречаться с ним. Мы ездили в разные дома; при дворе, где Версак блистал постоянно, я появлялся очень редко, и мы с ним были едва знакомы.
Версак, о котором мне придется еще немало говорить в этих мемуарах, принадлежал к самой высшей знати Франции и при этом соединял преимущества приятного ума с обольстительной внешностью. Женщины были от него без ума, а он постоянно их обманывал и высмеивал; тщеславный, властолюбивый, ветреный, он был на редкость дерзким повесой, пленяя женщин, может быть, именно своими пороками. Он тем больше нравился своим жертвам, чем безжалостнее их терзал. Как бы то ни было, именно женщины ввели его в моду, едва он вступил в свет. Уже десять лет Версак был покорителем самых недоступных сердец, кумиром кокеток, опаснейшим соперником для других мужчин. Если ему и случалось потерпеть неудачу, он умел представить дело в ином свете, давая понять, что сумел добиться расположения, – и заставлял себе верить. Отвергнувшая его дама все равно значилась в числе его жертв. Он изобрел какую-то особенную манеру говорить, некий светский жаргон, который в его устах звучал как нельзя более естественно. Он был остер, речь всегда пленяла: он либо высказывал оригинальные мысли, либо сообщал новый блеск тому, что слышал от других; он придавал очарование новизны даже тому, что пересказывал с чужих слов, и никто не мог сравниться с ним, повторяя придуманные им остроты. Он сам был творцом неповторимого очарования своей личности – и физической и духовной, – очарования, которого никто не мог ни присвоить себе, ни даже определить. А между тем мало было мужчин, которые не пытались бы ему подражать, и все они при этом делались весьма противными. По-видимому, эта очаровательная наглость была особым даром природы, принадлежавшим ему одному. Никто не мог соперничать с ним, – и сам я, в дальнейшем столь блистательно следовавший по его стопам и сумевший поделить с ним внимание королевского двора и Парижа, – даже я долго пребывал в числе неловких и незадачливых подражателей, которые, не обладая обаянием Версака, копировали его недостатки, прибавляя их к своим собственным. Одетый роскошно, неизменный образец вкуса и изящества, он оставался вельможей даже тогда, когда откровенно рисовался своими успехами в обществе.
Версак, со всеми своими пороками и достоинствами, всегда мне нравился. Оказавшись с ним в одном обществе, я присматривался к его манерам и пытался подражать ослепительному великолепию, которым так восхищался. Госпожа де Мелькур, превыше всего ценившая простоту и безыскусственность, находила нелепым светское позерство. Заметив, что я восхищаюсь Версаком, она встревожилась. Именно по этой причине, больше чем из простой неприязни к такого рода людям, она с трудом выносила его присутствие; но светские приличия, обязательные для людей высшего круга и соблюдаемые с неукоснительной точностью, принуждали матушку сдерживать себя.
Версак вошел эффектно, как всегда, поклонился госпоже де Мелькур довольно развязно, мне и того развязнее; поговорил о том о сем, потом вдруг принялся так язвительно злословить о самых разных людях, что матушка моя не утерпела и спросила, чем перед ним провинилась вселенная, что он так безжалостно ее изничтожает.
– Помилуйте, сударыня, – ответил он, – спросите лучше, чем я провинился перед вселенной, что она так безжалостно изничтожает меня. Я со всех сторон терплю нападки, упреки, обвинения, так что впору просто плакать. На меня клевещут, выискивают, над чем бы поиздеваться; можно подумать, у других нет недостатков; но я, видите ли, не имею права их замечать. Кстати, вы встречали в последнее время милую графиню?
Госпожа де Мелькур ответила, что давно ее не видела.
– Представьте себе, она больше нигде не появляется, – продолжал он, – я глубоко расстроен, я просто безутешен.
– Может быть, она предалась благочестию? – предположила моя матушка.
– Вполне вероятно, – сказал он, – рано или поздно ей этого не миновать. Она понесла прискорбную утрату: лишилась юного маркиза, который учинил ей самую непростительную измену, какую запомнит человечество. Правда, ее бросают не первый раз, и можно было ожидать, что она, как всегда, быстро утешится, – ведь к утратам постепенно привыкаешь. Но есть одно обстоятельство, из-за которого разрыв с маркизом являет собой нечто не совсем обыкновенное.
– И что же это за обстоятельство? – спросила госпожа де Мелькур.
– Дело в том, что… – начал он, – но, право же, трудно поверить, что так просчиталась столь дальновидная, столь здравомыслящая дама!.. Оказалось, что у нее нет никого в резерве! Чтобы как-нибудь восстановить свое доброе имя, она пытается убедить нас, что тут замешаны возвышенные чувства. Но нет светской женщины, которой от этого не стало бы еще противнее… И хуже всего то, что изменник приводит в исполнение черный замысел: оставить освободившееся место пустым. Он расписывает несчастную даму такими убийственными красками, что отпугивает самых храбрых претендентов; и вот прошла уже добрая неделя, а утешителя нет и нет. Согласитесь, что это весьма прискорбная новость!
– И все это, конечно, выдумка от слова до слова, – ответила моя матушка.
– Как выдумка? – вскричал Версак. – Да это общеизвестно. Неужели вы полагаете, что я способен возвести поклеп, и на кого? На графиню, к которой питаю самое искреннее уважение, которую высоко ценю… То, что я рассказал, так же достоверно, как и то, что графиня, как, впрочем, и божественная де Люрсе, всю жизнь отчаянно белила щеки.
Дрожь пробежала по моему телу, когда я услышал столь насмешливые речи о женщине, которую высоко чтил, и, как мне казалось, вполне заслуженно.
– И это тоже клевета, – возразила госпожа де Мелькур, – никогда госпожа де Люрсе не белила щеки.
– Разумеется! – парировал Версак. – Никогда не белилась и никогда не имела любовников.
«Любовников! Любовники у госпожи де Люрсе!» – чуть не вскрикнул я.
– Скажите еще, что о ней вообще никому ничего не известно. Да разве мы не знаем, – продолжал Версак, – что уже лет пятьдесят госпожа де Люрсе щедро дарит людям свое сердце? Это началось задолго до того, как она вышла за этого беднягу Люрсе, между прочим – самого глупого маркиза Франции. Всему свету известно, что в один прекрасный день он застал ее с Д…, назавтра с другим, два дня спустя – с третьим, и наконец, наскучив привычными сюрпризами, которым не предвиделось конца, он умер, чтобы не видеть повторения сей неприятности. А разве не у нас на глазах было положено начало недосягаемой добродетели, которая сопутствует этой даме и поныне? И разве добродетель помешала ей дать первоначальное воспитание Такому-то и Такому-то (и он назвал имен пять или шесть), да и сам я, собственной персоной, в свое время не отказался воспользоваться ее уроками; и не исключено, что сейчас она намерена позаботиться о просвещении вот этого молодого человека, – закончил он, указывая на меня.
При этих словах я так покраснел, что, взгляни он на меня, он сразу бы заметил, что попал не в бровь, а в глаз.
– Или она полагает, – продолжал он, – что, прячась за спиной своего Платона, в котором ничего не смыслит и которому вовсе не следует, она будет безнаказанно назначать мужчинам свидания и морочить нам голову своей добродетелью, словно нас так же легко одурачить, как иных наивных юношей, не знающих ни числа, ни характера ее похождений и воображающих, что служат некоей беспорочной богине и покоряют сердце, не знавшее любви!
Эта меткая характеристика моих отношений с госпожой де Люрсе окончательно развеяла все сомнения насчет справедливости язвительных речей Версака. Я со стыдом понял, что был обманут. И, еще не зная как, я твердо решил наказать маркизу за то, что она старалась возвеличить себя в моих глазах. Если бы я строже судил себя самого, то признал бы, что попал в ловушку по собственной вине и что хитрости, к каким прибегла госпожа де Люрсе, свойственны всем женщинам вообще, – словом, что в ее поступках не больше коварства, чем в моих – глупости. Но такая мысль была либо слишком обидна для меня, либо выше моего разумения. «Как! – говорил я сам себе, – уверять, что я первый, кого она полюбила! Так недостойно злоупотреблять моей доверчивостью!» Между тем как я предавался сим неприятным мыслям, госпожа де Мелькур отвергла нападки Версака на госпожу де Люрсе и спросила, почему он так зло высмеивает ее, тогда как все считают их добрыми друзьями?