— Куда несешься! — остановил его Павел Терентьич и, подняв двумя руками, отставил в сторону.
Иван не собирался говорить с председателем, стеснялся его и бежал совсем в другое место, к другому человеку, но неожиданность встречи, а главное, этот добродушный жест — взял, поднял и поставил в сторону — все изменили.
— Павел Терентьич… — начал Иван.
— Что, Ваня?
— Я остаться хочу.
— Как? — не понял Павел Терентьич.
— В Фалалееве остаться хочу.
— Не хочешь с родителями ехать?
— Я остаться хочу. В школе.
— Объясни, Ваня, толком. С родителями жить не хочешь?
— Я в школе остаться хочу, — угрюмо повторил Иван, чувствуя тщетность этого разговора, не находя иных, более убедительных слов и оттого все больше теряясь.
— Вот оно что, — протянул председатель, глядя мимо Ивана. — Ну, знаешь. Я не господь бог, Ваня. И не маршал.
Иван опустил голову. Председатель вздохнули, тяжело ступая, направился в контору.
Иван через улицу прямо по грязи протопал, обходить некогда. И — прямиком — к дому Андрея Григорьича.
А тот, как по заказу, идет навстречу и несет на руках грудного своего Мишку.
Иван запыхался, торопится дух перевести: «Андрей Григорьич, я к вам!» Андрей Григорьич взглянул куда-то поверх Ивановой головы и будто не слышал, что ему говорят.
— Ваня, будь друг, подержи Мишку, я до конторы добегу, а то председатель уедет.
И, сунув Ивану в растопыренные руки тяжелого Мишку, Андрей Григорьич побежал к конторе.
Иван первый раз держал на руках маленького, но приспособился сразу, и, как видно, Мишке на руках у него было не худо, потому что он лежал молча, зыркал на Ивана бессмысленными голубыми глазками и торопил куда-то свою соску. Временами Мишка шумно вздыхал из глубины одеяла. Тогда Иван наклонялся к нему и гукал.
Время шло. Андрей Григорьич не появлялся.
«Не забыл бы про меня, — с тревогой подумал Иван, но тут же разумно решил: — Про Мишку небось не забудет».
Иван покачивал Мишку и готовился сказать Андрею Григорьичу свое дело, сказать коротко, ясно, твердо. Прикидывал слова: «Оставьте меня в интернате, пожалуйста, оставьте».
Уверенности в благополучном исходе у Ивана не было, но, чтобы отогнать от себя худые мысли, он представил, как Андрей Григорьич скажет ему в ответ: «Будем соображать. Непросто, но будем соображать». Так, бывало, он говорил, когда его просили о чем-нибудь трудном.
Между тем мимо шли люди, и каждый норовил зацепить Ивана. Цепляли добродушно, но Иван тоже за словом в карман не лез, знал закон: раз смолчишь — сядут и поедут.
— Люди добрые! — восклицали одни. — Моторихин в няньках ходит! Сколько платят, Ваня?
— Харчи готовые, а деньги новые, — отвечал Иван как можно веселей.
— Рановато семьей обзавелся! — говорили другие.
— Мы передовые, — замечал Иван, не забывая тихонько покачивать Мишку, которому это качанье нравилось.
— Мужик, бабьим делом занялся! — гоготали третьи.
— Теперь баб нет — все женщины, — наставительно говорил Иван.
А вообще-то, приятного мало — стоять на виду у всей улицы с Мишкой на руках.
— Вань, чей это у тебя? Андрея Григорьича, да? Какой халёсенький! — верещали девчонки, вытягивая шеи и норовя достать пальцем до Мишкиного носа.
— Но! — угрожающе говорил Иван и отворачивал Мишку от девчонок. — Тише галдеть-то. Человек спит.
Из-за этих девчонок он и не заметил, как к конторе подъехал газик. Услышал только — зовут: «Ваня! Моторихин!»
Обернулся. Андрей Григорьич из машины машет ему рукой и кричит:
— Вань, отнеси Мишку домой! Я срочно, по делу!
И уехал с председателем.
Ну вот, вся подготовка даром.
Обида прощекотала по самому сердцу: всем на него наплевать. Даже Андрею Григорьичу.
Иван отнес Мишку в дом, сдал с рук на руки, получил спасибо и, когда вышел за калитку, увидел мать. Она быстрыми шагами шла по улице — прямо к нему.
Иван бросился к Андрею Григорьичу в огород, перелез через изгородь и задами побежал вдоль реки.
Бежал, куда ноги вели. А вели они в школу.
— Да что ты, Моторихин, нет никого, куда ты?!
Техничка тетя Ганя и глазом не успела моргнуть, как был он уже на втором этаже. Вбежал в свой класс, сел, тупо уставился на доску, где дежурный забыл стереть число — «пятнадцатое октября», — и так сидел, сам не зная сколько, ни о чем не думая, иногда лишь вспыхивая: «Не поеду! Пускай силком тащат!»
Сколько так просидел — полчаса, час — неизвестно. Потом услышал шаги. Понял — сюда. В класс вошел Андрей Григорьич. За ним — мать.
— Вот ты где, издеватель! Марш домой!
Андрей Григорьич зорко глянул на Ивана, увидел, как тот набычился весь, как ухватился за край парты, даже пальцы побелели.
Андрей Григорьич сказал:
— Вы, Надежда Егоровна, идите домой, а я с Ваней поговорю.
— Не поеду! — сказал Иван.
— Не слушайте его! — закричала мать. — Ему слово не дано! Несовершенный еще! Мал выступать! Поедет куда надо! Школы везде одинаковые!
— Идите, идите Надежда Егоровна, — спокойно, будто ничего не случилось, повторил Андрей Григорьич.
Как только мать вышла, Иван поднял голову:
— Не поеду!
Андрей Григорьич не ответил, грузно сел за парту. Иван искоса, выжидающе смотрел на директора школы, видел его широкоскулое загорелое лицо, растрепанную кудрявую голову, где поблескивали седые волоски; голубые глаза, которые умели вспыхивать таким неожиданным мальчишеским блеском, когда директор хватал подвернувшийся ему мяч и посылал его в поле. Сейчас эти глаза были усталые и вроде даже не голубые.
— Послушай, Ваня, чего я тебе расскажу… Сразу после войны отец мой — ты его знаешь — фуражиром работал, вернее, конюхом у фуражира. Фуражир тот проворовался. Дошло дело до суда. Фуражир все на отца свалил. А отец неграмотный, беззлобный человек. Ему говорят: «Докажи, что не брал!» А он только на нас показывает: шесть ртов и все голодные. Разве б мы так жили, если б отец воровал? Только представь — у вора дети в тряпье ходят. Сомнительно, вор ли! А фуражир мордастый, и семья у него мордастая. Казалось бы, подумай так и восстанови справедливость — нет, фуражир, видно, потряс кошельком где надо. Отца осудили, отправили. Фуражира оправдали. Он, чтоб глаз не мозолить, уехал из наших краев. Остались мы без кормильца, да еще мать больная. Хуже того, Ваня: некоторые люди поверили в виновность отца и презирали нас, как детей вора. А другие, наоборот, помогали. Как умели, как могли, так и помогали.
Тяжко было, непонятно. Ночами не спал — всё думал: почему такое? Письмо в газету написал, да,