видно, не дошло мое письмо до города — застряло в чьих-то недобрых руках. Ну, а дальше что — лежать и плакать? Или побираться идти?
Я старший был, и я матери так сказал: «Не ходи ни к кому, и мы не пойдем!» Собрал братьев, сестер и речь держал: так, мол, и так, семья моя! Сеять будем то-то, в пастухи пойдет тот-то, за дом отвечает тот- то.
Ты вот думаешь про себя: несправедливо со мной поступают! А с нами справедливо было? Пойми, Ваня, каждый человек должен свое пережить, если так сложилось. И пережить с честью. Никто за тебя не переживет. Сам, только сам. Твоя семья? Значит, и беды ее — твои. Надо понять, как складывается жизнь… У тебя сейчас складывается: ехать. Думаешь, не жалко? Но у тебя так складывается. Ты несовершеннолетний. Родители палкой тебя не бьют, лишать родительских прав не за что, значит, быть тебе с семьей. Понимаешь? Надо ехать. И пережить с честью. Там тебе трудно будет. Предвижу…
Иван слушал Андрея Григорьича и машинально колол парту шилом от перочинного ножа. Андрей Григорьич видел — и ни слова. Поерошил кудри, вздохнул.
— Мы с учителями, Ваня, иной раз перебираем прежних ребят — кто где, чего кончил, каких пределов достиг. Иные так судят, честное слово: если генералом стал или, на худой конец, директором завода, — значит, оправдал надежды. Я как-то спрашиваю: а такой-то как живет? Рукой махнули: э, мол, бедолага! А я потом узнал про этого человека — хорошо живет! Не в смысле денег, понимаешь? В главном смысле. Семья дружная, детей полон дом, весело, работу любит, не рвач, люди уважают. И я радуюсь. Этого не зря учили. А другой… Стыдно признаться, что твою школу кончил.
«Я-то тут при чем… — с тоской подумал Иван и тут же кольнуло: — На батю намекает».
— Насчет Фалалеева, Ваня, утешать тебя не стану, — строго сказал Андрей Григорьич, — с отцом твоим я говорил, у него все решено, поворачивать не собирается. Может, еще вернешься сюда, а может… — Он помолчал, словно прикидывая в уме все «за» и «против» этого «вернешься». И повторил: — Может, и вернешься. Не скоро, конечно. — Встал, подал Ивану руку. — До свиданья.
Когда Иван спускался по лестнице вслед за Андреем Григорьичем, он отстал: якобы ботинок развязался. Спустившись, оказался один в вестибюле. Подошел к Доске почета, где висели хорошисты и отличники, и с мясом выдрал свою фотографию из шеренги хорошистов. Не глядя, сунул в карман и вышел.
Эх, фалалеевская школа, какого человека ты лишилась! Завтра проснешься — а его и след простыл. Уехал.
Восемьсот четырнадцать на месте, а одного нет. И какого! Ты это почувствуешь. Не сразу, быть может, но почувствуешь.
Этот мальчик, помнишь… У него тоненькая шея и выпуклый затылок, а на шее, когда кричит или хохочет, надувается прямая голубая жила. Он ходит с гордо откинутой головой, у него мягкие, рассыпчатые волосы, и собирать их вместе — безнадежное дело. А на макушке хохолок. Не поддается никаким расческам. На лице у него в любое время года полно веснушек, а иные из них сбежались вместе, в толпешку, и образовали на носу смуглое пятно. Острые скулы торчат круто, а глаза так и брызжут сметкой, радостью, готовностью видеть.
Он летает по школе, как ветер, и галстук у него вечно сбивается на сторону. Он тянет руку на уроке часто и весело, он вскакивает, а не встает, а когда начинает говорить, невольно поворачиваешь голову — столько в нем кипит жизни.
На новом месте все было не так, все плохо. Даже бабушка, которая прежде всегда с радостью ждала их в гости и готовила к их приезду самую большую и жирную курицу, даже бабушка встретила их не так.
Они прошли через грязный, заваленный снегом и навозом двор, прохлюпали через лужу, которую обойти было невозможно, разве что перелететь; пропихнулись со своими чемоданами сквозь узкие темные сени и наконец очутились в горнице.
Бабушка сидела на низкой табуретке спиной к печному щиту, широко поставив ноги в стоптанных кирзовых сапогах и по-мужски опустив меж колен корявые коричневые руки. Смотрела она из-под платка неприветливо. Смуглое лицо ее на фоне белого щита казалось высеченным из красновато-серого камня.
— Ноги-то! Ноги оботрите! — сказала она первым делом.
— Что это вы, мама, так встречаете? — укоризненно спросила Надежда Егоровна.
— А как беглецов-то встречать, баламутов.
Иван с радостью отметил в бабушке неожиданного союзника, и самые тонкие дипломатические планы зароились в его голове. У него мелькнула надежда обратить бабушкино недовольство в свою пользу.
— Вы что, мама. — И Надежда Егоровна тихо заплакала. — Я же домой вернулась.
— А я и рада, — сказала бабушка не вставая. — Думаешь, не рада. Одной вековать не сладко.
— Так что же вы тогда! — сквозь слезы выкрикнула мать.
— А то, что мужик твой взбрыкнул, вот и приехали. А ну как опять взбрыкнет? — И бабушка повела плечом в сторону отца.
— Так, — сказал Петр Иваныч Моторихин, словно припечатал. — Так. Значит, мне Прасковья Васильевна не рада. Ладно, я здесь долго не задержусь. Скоро пересадка.
Иван взглянул на отца с удивлением: это еще что?
Бабушка молча развела руками и медленно кивнула матери: дескать, ну что я сказала? Видишь!
— Не болтай пустое-то! — обернулась к мужу Надежда Егоровна. — Жить приехали!
— Ну-ну, поживем — увидим, — пробормотал отец, закуривая.
— Петр! — угрожающе сказала мать. — Ты обещал мне. Смотри! Я не потерплю.
— Дочка, дочка, не надо так, — попросила бабушка, — ты терпи. Терпи, милая. Он терпел и нам велел. — Бабушка оглянулась на тускло поблескивающий иконный угол.
Иван вздохнул. Бабушкин совет плохо увязывался с его чувствами. Он как раз меньше всего настроен был терпеть и с горечью подумал, что со своими религиозными пережитками бабушка вряд ли будет ему надежным сообщником.
— А Ваня-то что ж? — спросила бабушка, впервые улыбнувшись. — Нашумели у порога, напугали паренька.
— Его напугаешь, как же, — подал реплику отец.
Бабушка внимательно поглядела на Петра Иваныча, потом на Ивана, который, как вошел, так и с места не двинулся, — стоял в тени, у притолоки. Бабушка легко поднялась и пошла навстречу внуку.
— Ну, молчун, давай поздоровкаемся!
Надежда Егоровна Моторихина зря времени не теряла. Сбросив чемоданы, она помчалась в правление колхоза и буквально за полчаса оформилась в столовую — пока уборщицей, а там видно будет. В следующие полчаса она отвела Ивана в школу, и пошла-покатилась нехорошая ступинская жизнь.
Когда Иван оставался наедине с бабушкой, она поругивала отца, который с работой не спешил, знай себе приглядывался.
Все неприятности семьи Моторихиных бабушка выводила из механизмов.
— Моторихины и есть Моторихины. У вас в дому одни механизмы живут, — говорила бабушка с сарказмом и начинала перечислять с выражением глубочайшего презрения: — Приемник этот — раз, холодильник этот — два, пылесос этот, тьфу! Они хозяева, они командуют, а вы гости.
Ивану эта идея казалась не лишенной смысла, хотя он и не разделял бабушкиного отношения к вышеперечисленным полезным предметам. Правда, из чувства семейного патриотизма, которого не смог разрушить даже переезд и вызванные им ссоры, Иван возражал:
— А у тебя вон — тоже механизм. — И кивал на старинную швейную машину, которую бабушка качала, как помпу, когда шила.
— Это не механизм, — говорила бабушка убежденно, — это швейная машина.
Для себя, внутренне, все, что предстояло ему здесь, в Ступине, он сразу определил как ч у ж о е.