— Мы проверяем, — сказал Иван строго, а у самого сердце стучало торопливо: раз-два-три… раз- два-три…
— Проверяете? Кого?
— Не кого, а что, — разозлился Иван, — расходы проверяем!
— Ай, врешь! Директор твой небось «Волгу» себе купил!
Что-то гулко толкнулось Ивану в уши, жаром залило щеки, слезы выступили на глазах. Не хотелось, так не хотелось драться.
— Каменный дом небось построил!
Иван бросился на Федорова. Мальчишки отступили.
Вечером отец сказал:
— Собери-ка мне, Надежда, чемоданчик. Поеду к Егору.
— Зачем это?! — всполошилась мать.
— Зачем в гости ездят?
— В гости? Не про гости думаешь. На разведку собрался!
— А хоть бы и так.
— Незачем ехать! — отрезала мать. — Работать надо, а не баклуши бить! Сманил черт лысый! Меня уже спрашивают: когда твой курортник на работу выйдет?..
— Курортник! — беспечно засмеялся отец. — А ты скажи: курортник, мол, на курорт поехал, кланяться велел.
— Петр, не доводи! Уедешь — развод возьму!
— А мне и лучше, — пошутил отец. — Я себе городскую найду.
— Ах так!
— Так вот!
«Эх, батя, — с горечью размышляет Иван, — и окурок опять в цветочный горшок затолкал. Мать тоже хороша. На принцип ставит: развод возьму! Пустой шум. Город, городские. Андрей Григорьич рассказывал про городскую-то жизнь. Как учился в институте. Книги на последние покупал…»
— Видала я этих городских! — кричит мать.
«Видала ты… Что ты видала? Андрей Григорьич говорит: «Кончите школу — езжайте учиться дальше. Обязательно езжайте».
Вошла бабушка.
— Батюшки-светы, думала, пожар. А тут с жиру бесятся. Чего ты, Надежда? Ну, пускай съездит, проветрится. Брат у него там. Сальца пускай брату отвезет. Грибков. Слышишь, Петя?
— Будет сделано! — обрадовался отец.
— Ну, мама… — сказала Надежда Егоровна. — Я тебя не понимаю.
— И зря, — сухо сказала бабушка. — Человека на веревке держать негоже. Пускай едет, погуляет. А мы… — Бабушка помолчала. — Мы поживем — увидим, — повторила она слова, сказанные отцом по приезде. Посмотрела на Ивана, прищурилась. — Вот вы тут шумите, а того не видите, что кавалер у вас с подбитым глазом…
Драка с Федоровым, несмотря на полное фактическое поражение, как ни странно, пошла Ивану на пользу. Он был принят как с в о й, с в о и м побитый, хотя в его положении это мало что изменило: сам-то он по-прежнему не хотел быть с в о и м. Он стал теперь сдержанным, настороженным, лишнего не болтал, а если учился не худо, так больше по инерции…
А потом произошло вот что. Классная задала сочинение — «Кем я хочу быть?» Иван пришел домой, забрался на чердак — там законное местечко — старый тулуп у окна — и, отключившись от постукивания бабушкиной швейной машины, стал думать.
Андрей Григорьич пришел к ним в пятом — вести историю. Иван Моторихин летом еще, выкупив учебник, пролистал его, все картинки разглядел и многие параграфы прочел. Кое-что ему понравилось, но в основном учебниковы слова отскакивали от его головы, как пинг-понг…
С Андреем Григорьичем пошло по-иному. Он рассказывал про всех этих героев древности, великих полководцев, мыслителей и поэтов так, словно знал их лично, домами был знаком и хаживал в гости. В его неторопливом рассказе они словно выступали постепенно над книжной страницей. Он будто сдирал с них серую чешую, строгую пелену книжности.
Ни Иван Моторихин, ни другие ученики его класса и знать не знали, что когда-то, тоже будучи в пятом, Андрей Григорьич — а учился он в этой же школе — точно так же, раскрыв рот глядел на учительницу истории Марию Петровну Савину, которая и сейчас доживает свой век в Фалалееве, старая- престарая, даже на пионерские сборы уже не ходит…
Способность оживлять людей из учебника так поразила тогда маленького Андрея Лобова, что он ждал каждого урока истории, как праздника.
Разные потом попадались Андрею учителя — и в школе, и в пединституте, — но никто из них не обладал волшебной способностью Марии Петровны. Сам он, уже учителем, часто беседовал с нею. Мария Петровна ходила к нему на уроки, ругала и хвалила, конспекты свои и некоторые ценные книги подарила, уходя на пенсию, но секрета передать не сумела. Не мог же он, в самом деле, спросить ее напрямик: «Мария Петровна, как вы их, так сказать, оживляете?» Вопрос был наивный, смешной, детский, и, задав его мысленно, он уже стеснялся.
А разгадка между тем и таилась в этой детскости, наивности вопроса. Однажды, идучи с урока и внутренне радуясь тому, как он прошел, Андрей Григорьич неожиданно понял: у д и в л е н и е!
Удивление всему начало! Оно — разгадка тайны. Детское, наивное удивление. Как бы это точнее объяснить… Удивительно вот что: ты читаешь про какого-нибудь там Гильома Каля и думаешь: ведь этот книжный человек был когда-то живым! Он ходил, ел, спал, кричал, смеялся, грустил, дрался, трудился, думал… Это он однажды — был такой день на земле, знойный, с горячим ветром, — это он сделал в тот день непоправимую глупость — доверился врагам своим, сам пошел к ним в руки…
Он был живым, как ты! Разве это не удивительно? Пусть кому-нибудь покажется смешным, но согласитесь, это же удивительно — представлять себе в живых картинах давно отзвучавшую жизнь!
Повинуясь этому чувству, Андрей Григорьич начал читать, но сейчас он читал не научную литературу, которой вволю начитался в институте, он читал и перечитывал великих писателей, поэтов, философов древности и средних веков, в основном, — читал впервые, потому что в институте руки у него до этого не доходили.
«Илиада», «Одиссея», «Божественная комедия»…
Софокл, Платон, Аристотель…
Рабле, Петрарка, сказки разных времен и народов…
…Люди со страниц учебников истории, эти уникальные засушенные насекомые, вдруг разрывали плоскость книжного листа, соскакивали со своих булавочек и начинали вершить земные дела, не забывая попутно чудить так, что небу становилось жарко. И Андрей Григорьич, ероша свои жесткие смоляные кудри, удивленно качал головой и улыбался, рассказывая об их делах и проделках, а с третьей парты глядел ему в рот Иван Моторихин и в точности — непроизвольно, конечно! — повторял всю игру его лица. Иван был зеркалом Андрея Григорьича.
Когда в шестом проходили Жакерию, Андрей Григорьич принес в класс картину, наклеенную на картон. После уроков он то ли забыл снять ее со стены, то ли сознательно оставил — а урок его был последний — и кто хотел, тот вдосталь насмотрелся. Таких, по правде говоря, было немного, а из немногих один остался в классе дольше всех.
…Холм. Огромное раскидистое дерево. К дереву привязан Гильом Каль — в растерзанной одежде. Веревки впились в тело… Из-под кудрявых спутанных волос он смотрит на феодалов. Солнце сверкает на блестящих латах и шлемах. Развеваются перья. Надменны и жестоки лица. А в центре — приземистый, широкоплечий, рыжебородый, красноглазый… Презрительная и брезгливая усмешка в сторону Гильома… Сам король наваррский («наваррский» — страшное слово!) Карл Злой… «Смерть и кровь! — сейчас крикнет