хотя осознание этой причины неявно жило в ней.

Причина была та, что она инстинктивно чувствовала в Вабельском недостаток любви. Этим инстинктом она также понимала и непрочность своего счастья с ним, и невольным предчувствием предугадывала в будущем нечто еще более худшее и более тяжелое, чем то, что было теперь. Но чем сильнее говорило в ней это предчувствие, чем меньше веры оставалось в прочность его любви к ней, тем больше любила она его, как бы только из страха потерять его совсем. Она сознавала, что в нем – весь интерес, вся полнота и прелесть ее существования, что без него жизнь ее будет окончательно разрушена и бесцельна, и инстинктивно цеплялась за него, как за единственное спасение. Сама громадность ее жертв, принесенных ему и исковеркавших весь строй ее жизни, заставляла ее еще горячее привязываться к нему.

Бракоразводный процесс шел очень медленно и, затягиваемый различными проволочками, грозил не закончиться по крайней мере еще год. Но в душе Марья Сергеевна была бы довольна, если бы муж вообще не поднимал этого вопроса. Его великодушие и доброта порой даже тяготили ее, а мысль, что он берет всю вину на себя и пачкается из-за нее в грязи ложных на себя свидетельств, была ей противна и тяжела, тем более, что она хорошо понимала всю бесполезность этого развода. Перестать верить в то, что Вабельский любит ее все так же страстно и горячо, как ей это казалось вначале, она не хотела, да и не могла, но она хорошо понимала, что он не хочет жениться на ней.

Он сам несколько раз намекал ей более или менее ясно, что брак не в его принципах и что, по всей вероятности, он никогда не женится. Марья Сергеевна со своею врожденной деликатностью и застенчивостью и не обязывала его к этому не только словами, но и мысленно.

Единственное, чего она желала, это не потерять его совсем. И, очень боясь этого, она довольствовалась теми крохотными правами, которые отчасти у нее были на него, и не требовала ничего большего, боясь потерять и последнее. Но все-таки Марья Сергеевна не могла бы сказать, что она была совсем несчастлива. Она так любила его, что уже сама сила этого чувства давала ей некоторое счастье. И, любя его так страстно, она находила счастье в том, что не удовлетворило бы другую женщину, любящую менее горячо и ослепленно. Каждая маленькая его ласка делала ее уже счастливою, и, радуясь ей, она забывала всякое горе. Будущее, правда, пугало ее, особенно сильно – в моменты, когда этих ласк с его стороны не было. Живя с мужем, она всегда представляла себе свое будущее простым, ясным и определенным. Теперь же, думая порой о нем, она терялась и, не будучи в состоянии хоть как-то представить его себе, начинала пугаться и бояться его.

Павел Петрович перевелся в Москву и жил там, переписываясь время от времени с дочерью. Иногда Наташа приносила эти письма матери. Но и Марья Сергеевна, и сама Наташа чувствовали какую-то неловкость и смущение, читая их вместе, а потому, как бы молча сговорившись, старались умалчивать о них. Мать с дочерью редко говорили об отце. Каждый подобный разговор стеснял их, и воспоминания о чем бы то ни было, касавшемся прежнего, были им обеим неприятны и тяжелы. Та страстная, трогательная жалость к матери, которую Наташа впервые почувствовала накануне возвращения отца и продолжала испытывать почти все время до полного разрыва Марьи Сергеевны с мужем, стала постепенно опять исчезать в ней. Наташе было за это стыдно, но вызвать ее в себе вновь она почему-то уже не могла. Она не могла точно определить то время, когда в ней началось это новое охлаждение и отчуждение к матери; но ей казалось, что, скорее всего, это началось в ту самую минуту, когда она с плачем кинулась на шею к отцу, как бы прося этим простить ее за то, что она выбирает мать, а не его. Наташа выбрала мать, так как в ту минуту ей казалось, что она не в состоянии будет жить без нее, и еще из чувства какого-то нравственного долга, который обязывал ее, как она думала, не бросать мать и защищать ее в несчастье. Но когда Наташа сделала этот ужасный для нее выбор, заставлявший ее отказываться от одного из горячо ею любимых существ, в душе ее невольно и бессознательно поднялось чувство горечи и раздражения против того из них, во имя которого она отказывалась от другого. С тех пор эта горечь не проходила и, часто растравляемая явными доказательствами страстной любви матери к Вабельскому, сильнее поднималась в душе девочки и больше портила их и без того уже неискренние отношения. Они мало говорили друг с другом, каждая из них жила своею внутренней жизнью, что еще больше разъединяло их, и симпатии, стремления, мечты и надежды – все было у них разное, и мечты одной противоречили желаньям другой.

К этому в Наташе прибавилась тоска по отцу и «по прежнему». Она не могла забыть это «прежнее» и страстно обращалась к нему всею душой. Оно составляло для нее цель всех желаний и надежд. И так как она видела мать совершенно переродившеюся и принадлежащею всецело тому новому, которое Наташа глубоко ненавидела, то все «прежнее», святое и счастливое, воплотилось для нее в образе отца. Любовь ее к нему стала сильнее, чем когда-нибудь, но хотя совесть и мучила ее за измену ему, она все же знала теперь, что не бросит мать и не уйдет от нее. Она видела ее слабою, беспомощною, запутавшеюся в чем-то ужасном и, чувствуя себя морально сильнее и тверже, считала своим долгом не оставлять ее, быть при ней, помогать и защищать ее от того «ужасного», в чем она запуталась. Как это сделать, как может она защитить мать, Наташа и сама не могла четко определить себе. Но, ненавидя Вабельского всеми силами души, она знала только, что он-то и есть источник и виновник всего зла и несчастья, постигшего их семью, и что именно он-то и есть тот страшный враг, то «ужасное», против чего она должна бороться до последней возможности. Наивная, неопытная и несколько экзальтированная, как и вообще подростки в пятнадцать лет, она часто, лежа по ночам у себя в постели, придумывала, как освободиться от Вабельского, и создавала мысленно целые романы. Она то убивала его, что не вызывало в ней ужаса и страха, но, напротив, она мысленно совершала это с тем чувством наслаждения, с каким в действительной жизни раздавила бы ядовитую гадюку, готовую ужалить ее мать. То она жертвовала как-то собою, своей жизнью, и мать, растроганная ее жертвой и смертью, раскаивалась и сама возвращалась к отцу. То какой-то иною, нравственною силой она побеждала своего врага, вырывала из сердца матери ее несчастную любовь к нему, и они вместе возвращались к отцу, к прежней жизни и счастью. Порой ей казалось, что все это только страшный сон, кошмар; вот-вот она проснется, и тогда все пройдет и окажется неправдой. Иногда, просыпаясь поутру, она спрашивала себя: не сон ли все, что было, и медлила открыть глаза, мечтая, что, раскрыв их, увидит опять знакомые милые стены их старой квартиры на Николаевской. По ночам, когда она лежала одна в темной комнате, разгоряченная и взволнованная мечтами, ей все это казалось простым, легко осуществимым; но днем, когда она снова возвращалась в реальную жизнь, ее ум, которому свойственна была частица трезвости и деловитости отца, снова понимал всю несбыточность и невозможность ее грез. Часто также, и особенно опять-таки по ночам, она силилась мысленно представить себе, где теперь отец, что делает в эту минуту и что думает. Она создавала в своем воображении отчетливую до мельчайших подробностей картину, в которой мысленно видела не только его самого, но и то, что, по ее мнению, должно было окружать его в эту минуту. Она видела мебель, его письменный стол с бумагами, стакан чая с серебряными решеточками подстаканника и круглым кусочком лимона, плававшим в нем, точно так же, «как тогда было при них»; а его лицо, фигура и руки, выглядывающие из широких рукавов накрахмаленной рубашки, застегнутых круглыми, плоскими, его любимыми запонками черненого серебра, рисовались ей так ясно и живо, что ей хотелось броситься к нему на шею и крепко прижаться к этой волосатой милой руке. И она зажмуривала глаза, чтобы еще яснее увидеть перед собой эту мысленную картину, и по той складочке, которую, как ей казалось, она видит между его бровей, она чутьем угадывала всю тоску его одиночества, и страстная жалость и любовь к нему еще сильнее охватывали ее. И, плача сама, она начинала утешать его, говорить с ним и ласкать его. Чем больше она думала об отце, тем отвратительнее и ужаснее становился для нее Вабельский. Она ненавидела не только его самого, но и каждую черту его порознь: его фигуру, лицо, голос, брови, взгляд, зубы – все, что составляло каким-нибудь образом его принадлежность. Как собака или перчатка Виктора Алексеевича вызывали в Марье Сергеевне отблеск нежности и любви, так эти же собака и перчатка Наташу заставляли бледнеть и вздрагивать от какого-то гадливого чувства. Даже руки своей она не могла протянуть ему без того, чтобы не почувствовать в себе этого чувства гадливости. И когда она видела его, у нее сразу менялось не только расположение духа, но и само лицо и голос.

Виктор Алексеевич прекрасно понимал, какое чувство вызывает он в Наташе, и от всей души платил «девчонке» тем же. Но, сознавая свое превосходство и силу, он иногда с каким-то наслаждением старался нарочно разжечь и раздразнить ее, как бы желая этим и отомстить, и показать ей нагляднее все ее бессилие. И, зная, чем быстрее всего можно возмутить ее, он начинал нарочно при ней показывать свое влияние и близость к Марье Сергеевне. Говорил ей «ты», ласкал, требуя, шутя, в ответ таких же ласк, и взглядывал при этом на Наташу своими светлыми насмехающимися холодными глазами, как бы мысленно

Вы читаете Ранние грозы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату