влажный лоб. И в то время как она, наклонившись, целовала мать, она вдруг почувствовала между собой и ею чье-то еще чуть заметное дыхание и увидела прямо перед собою маленькую красную сморщенную головку, тихо и как-то странно чмокавшую крошечным ртом.
Наташа снова вспыхнула, ноздри ее дрогнули, раздулись, и потемневшие сразу глаза заискрились теми холодными зеленоватыми огоньками, которые Марье Сергеевне напомнили холодный блеск глаз Павла Петровича в ту минуту, когда она признавалась ему про Вабельского.
Марья Сергеевна поняла, что Наташа заметила ребенка, но как это на нее подействовало и что она теперь думает и чувствует, по лицу ее понять не могла. Наташа молча смотрела на лежавшую перед ней крошечную фигурку в белых пеленках, и только одна бровь на ее спокойном лице слегка приподнялась и вздрагивала.
Марья Сергеевна мало-помалу так привыкла к мысли о своей беременности, что это даже не огорчало и не мучило ее стыдом и ужасом, как поначалу. Но в эту минуту, под молчаливым взглядом дочери, она снова почувствовала неловкость смущения и даже какой-то безотчетный страх. Ей страстно хотелось, чтобы Наташа заговорила сама, первая, сказала бы ей что-нибудь или хоть улыбнулась бы просто. Но Наташа молчала, и Марья Сергеевна заговорила, наконец, сама робким и неуверенным голосом:
– Мне бы хотелось… чтобы ты… полюбила его, Наташа.
Наташа не отвечала и только вспыхнула еще сильнее. Но в душе она подумала: «Разве я могу насильно заставить себя любить?.. Нет, я не могу и не должна любить его…»
– Он не виноват… – прибавила тихо Марья Сергеевна и с глубокою нежностью взглянула на ребенка.
Теплотой своего живого тельца он согревал ее грудь, и эта теплота, проникавшая в нее от него и приятно разливавшаяся по ее собственному телу, делала его для нее как бы еще ближе, дороже и милее и наполняла всю ее такою растроганною нежностью к нему, жалостью и любовью. И упорное молчание дочери, не хотевшей разделить ее нежность к этому крошечному существу, казавшемуся ей таким слабым, беззащитным, беспомощным, было ей обидно, больно и даже оскорбительно.
Но чем нежнее становился взгляд матери, тем холоднее делались глаза Наташи.
– Ну, довольно, довольно, – сказала Анна Васильевна, подходя к ним, – поцеловались, и будет на первый разочек… Впрочем, может быть, барышне братца поглядеть хочется? – обратилась она вдруг к Наташе, и осторожным ловким движением она подняла ребенка и, взяв его в свои умелые, привычные руки, слегка откинула покрывавший его головку белый платочек и поднесла малютку к самому лицу Наташи.
Ребенок морщился и щурил крошечные слипающиеся глазенки. Анна Васильевна ласково нагнулась над ним и улыбалась ему своим широким, добродушным ртом.
– Агу, маленький, агу! – приговаривала она, радостно чему-то смеясь. – Ну, вот, видите, какой мы? Совсем кавалер! Здоровяк какой, восторг! Вот увидите, каким мы молодцом вырастем; увидите, мамаша, потом радоваться будете, да Анну Васильевну благодарить. Так ведь?
Марья Сергеевна слабо улыбнулась и, чтобы лучше видеть красную мордочку сына, слегка приподняла с подушки свою ослабевшую голову.
– Ну, дайте мне его, – сказала она, глядя на Анну Васильевну с каким-то завистливым выражением в глазах, точно ей было жаль, что акушерка, а не она, Марья Сергеевна, держит на руках ребенка.
Анна Васильевна была полная, белокурая женщина с розовыми здоровыми щеками и веселыми смеющимися глазами; опытная и умелая в своем мастерстве, она принимала роды всегда с таким довольным и радостным видом, как будто своим появлением на свет ребенок доставлял ей личное удовольствие. И чем ребенок был крепче, больше и здоровее, тем сильнее ощущала она самодовольную гордость.
– Сейчас, сейчас, – говорила она, смеясь и укладывая живой белый сверток на постели Марьи Сергеевны. – Ох, уж эти маменьки! Всех ребят мне всегда перепортят… Баловницы. Вот и Марья Сергеевна, страсть, какая баловница будет, я уж теперь вижу; да вот и барышня налицо, признавайтесь-ка: очень мамаша-то ведь баловала?
Анна Васильевна, сама того не подозревая, дотронулась до самого больного места Наташи.
Наташа исподлобья взглянула на мать, и на мгновение их глаза встретились, но Марья Сергеевна, слегка вспыхнув, быстро скользнула взглядом мимо дочери.
Она чувствовала, что Анна Васильевна говорит правду и что этого ребенка она будет страстно любить и баловать, но за это понимание ей делалось как-то совестно перед Наташей. Как будто она у нее отнимала эту любовь и обделяла ее в пользу нового ребенка.
В передней раздался громкий звонок, и Наташа заметила, что, услышав его, Марья Сергеевна радостно вздрогнула, и счастливое выражение быстро осветило все ее лицо. Они обе изучили этот звонок, и каждый раз, услышав его, невольно вздрагивали: одна от радости, другая от ненависти.
Наташа быстро вышла в гостиную – она не хотела встречаться с Вабельским и думала, что успеет еще пройти, не встречаясь с ним. Но Феня, также хорошо изучившая его звонок и всегда сама бежавшая поспешно отворять ему дверь, уже снимала с Вабельского в передней шинель и что-то говорила ему тем особенно торопливым и ласковым голосом, который появлялся у нее только при нем.
– Ну и слава Богу! Очень, очень рад… – отвечал он, улыбаясь и наскоро расчесывая перед зеркалом мокрую от дождя бороду.
Наташа, как бы боясь нечаянно коснуться его в крошечной передней, остановилась у окна в гостиной, поджидая, пока он пройдет мимо.
Хотя Марья Сергеевна и очень желала в душе, чтобы Виктор Алексеевич был во время родов при ней, но присутствие Наташи стесняло ее, и потому Феня только рано поутру съездила за ним.
– А, барышня! Уже здесь! – проговорил Виктор Алексеевич, увидев в гостиной Наташу. Обычно, когда они встречались без Марьи Сергеевны, они не подавали друг другу руки и довольствовались только молчаливым поклоном, и в этот раз Виктор Алексеевич хотел уже пройти мимо, но вдруг передумал и подошел к ней, протягивая ей руку и окидывая ее всю насмешливой улыбкой своих светлых голубых глаз.
– У мамаши были? – спросил он с усмешечкой.
Наташа с удивлением смотрела на него, не понимая, зачем он подошел к ней и чего ему от нее нужно.
– Ну, и что же, мальчугана видели?
Наташа вдруг поняла.
«А, ты вот зачем…» – сказала она себе, но ответила совсем спокойно:
– Видела.
И только губы ее побледнели и задрожали от негодования.
Вабельский слегка усмехнулся. Он видел, что Наташа злится, и это смешило и подзадоривало его.
– Ну, и что же… – продолжал он, – нравится?
И, зная, как этот ребенок нравится ей и как она бессильно возмущена в эту минуту им, он даже рассмеялся. «Волчонок» положительно забавлял его, и он любил дразнить его.
Но Наташа совсем не желала, чтобы кто-нибудь забавлялся ею, а тем более он, и, хорошо понимая, что он нарочно дразнит ее, она, в душе возмущенная и оскорбленная, старалась оставаться на вид совершенно спокойною, чтобы только не доставить ему удовольствия видеть, как он достиг своей цели и задел ее. Но когда он спросил: «Нравится ли?», рука ее, тяжело опиравшаяся на край стола, вдруг вся вздулась и налилась сине-багровою кровью от той судорожной силы, с которою она еще тяжелее налегла на стол, и она вдруг снова почувствовала в себе тот страстный приступ ненависти, которая уже не раз охватывала ее желанием броситься на Вабельского и задушить его… Она молчала, крепко стиснув зубы и всей силой опираясь на стол, как бы насильно удерживая на нем свои руки. В ее опьяневшем от ненависти мозгу смутно проносились мысли о матери, о ее болезни, о необходимости спокойствия для нее… И она инстинктивно сдерживала себя страшным напряжением воли, бессознательно чувствуя, что если она хоть на мгновение отдастся своему безумному порыву, то в ту же секунду вцепится в его горло с тою силой, от которой теперь дрожал под ее затекшими посиневшими руками тяжелый дубовый стол.
Вабельский, улыбаясь, ждал ее ответа. Его интересовало, что она ему на это скажет. Но когда он встретил ее потемневший взгляд, ему вдруг стало как-то жутко. И это чувство рассердило его, и ему стало даже как-то совестно и неловко, что он боится вдруг этой «ничтожной девчонки». Нарочно, стараясь пересилить в себе это неприятное ощущение и как бы желая наказать ее за тот страх, который она смела