Шадурский никак не мог догадаться, кто она такая.
– Мне надо говорить с тобою, – начала маска нервным голосом и почти шепотом от сильного волнения.
– Ну, говори, – апатично ответил Шадурский.
– Дело слишком серьезное… Я попрошу полного внимания.
– Это довольно мудрено в маскараде.
– Мне больше негде говорить с тобою.
«Начало весьма недурное и, кажется, обещает», – подумал князь с самодовольной улыбкой, любуясь изящною рукою и стройной фигурой своей маски.
– Ты одна здесь? – спросил он.
– Одна совершенно… Но не в том дело… Пойдем куда-нибудь, где народу меньше.
– В таком случае уедем отсюда, – предложил Шадурский.
– Как уедем?.. куда?.. Ты забываешь, я должна говорить с тобою, – тревожно изумилась маска.
– Ну, вот и прекрасно! Поедем к Донону, к Борелю, к Дюссо, куда хочешь; там поговорим. Я, кстати же, есть хочу.
– Ты шутишь, а мое намерение видеть тебя – вовсе не шуточное.
– Тем лучше. Я о серьезных делах иначе не толкую, как за бутылкой шампанского.
– Князь!.. Бога ради… – сказала маска умоляющим голосом, в котором прорвалось затаенное страдание.
– Я уже сказал. Не хочешь – как хочешь! – категорически порешил он, высвобождая свою руку, с явным намерением удалиться. Это был не более как ловкий маневр: он заметил по всему, что маска от него не отстанет, что во всем этом обстоятельстве кроется нечто большее, чем обыденная маскарадная интрижка, и, как человек самодовольно-самолюбивый, заключил, что поступками несмелой маски явно руководит страсть к его особе, и только одно неуменье, одна непривычка к делу и новость положения заставляют ее относиться к нему таким странным, необычным образом. А удобной минутой страсти и увлечения какой бы то ни было хорошенькой женщины почему же ему не воспользоваться? Он только по голосу старался догадаться, кто она: голос этот смутно казался ему как будто знакомым. Князь уж совсем было высвободился от нее, намереваясь подойти к случайно попавшейся навстречу знакомой маске, как вдруг первая стремительно схватила его за руку.
– Я умоляю… останься!.. Ты не уйдешь от меня, – встревоженно заговорила она.
– Ты капризна, – зевая, заметил князь, – это скучно. Если хочешь говорить со мною, так поедем, а иначе – прощай.
Женщина остановилась в раздумье. Это была для нее минута мучительной нравственной борьбы и тревоги.
Князь, отвернувшись, рассеянно глядел по сторонам.
– Я согласна… едем, – едва слышно выговорила она через силу, словно бы давил ее нестерпимый гнет, и, обессиленная этой минутной борьбой, подала ему свою руку.
Шадурский торжествовал, хотя и сам бы себе не мог дать отчета – почему именно он торжествует.
XXX
ВТОРОЕ УГОЛОВНОЕ ДЕЛО
В карете она молча сидела, завернувшись в салоп, и не снимала маски. Князь насвистывал какой-то куплетец.
– В чем же дело? – спросил он с улыбкой, стараясь отыскать ее руки.
– После, – коротко ответила маска и завернулась еще крепче, стараясь этим движением положить предел его исканию.
– Ну, теперь мы можем говорить спокойно: сюда больше никто не войдет, – сказал он, запирая на задвижку дверь за ушедшим татарином, который принес им в отдельный кабинет ресторана ужин с замороженной бутылкой вина в серебряной вазе и затопил камин.
Женщина сняла свою маску – и князь Шадурский, при первом взгляде на ее лицо, невольно отшатнулся несколько в сторону от неожиданного изумления.
Перед ним стояла Бероева.
Читатель помнит, конечно, что одна из невинных шалостей молодого князя Шадурского выпала на долю Юлии Николаевны Бероевой и была разыграна с нею в блестящем будуаре генеральши фон-Шпильце, при непосредственном участии этой добродетельной особы, купно с доктором Катцелем. Вероятно, не забыты также и те печальные последствия, какие шалость эта принесла за собою Бероевой.
Муж ее предполагал вернуться из Сибири не ранее семи-восьми месяцев, но подошли такие обстоятельства с промысловыми делами, что задержали его не на восьми, а на одиннадцатимесячный срок.
Юлия Николаевна, всеми силами скрывавшая от окружающих свою беременность, разрешилась мальчиком в его отсутствие. Она сказала домашним, что едет недели на две в Москву, к родным своим, оставила деньги на содержание детей и дома, а сама отправилась к одной из петербургских акушерок. Мучительная боязнь подорвать свое тихое, невозмутимое счастье семейное, боязнь за странную участь ребенка, если бы он остался непрошеным членом в семье, и страх за то невольное сомнение, которое, быть может, затаенно заронилось бы в душу так многолюбимого ею мужа, не покинули ее и до последней минуты. Вместе с ними не покинуло и раз принятое решение – скрыть все эти грустные обстоятельства от окружающих и прежде всего от мужа.