навещать его и осведомляться о «катастрофе» разные особы обоего пола. Княгиня внушила гамену, что он должен казаться опечаленным отцом, и гамен точно во время этих визитов добросовестно старался казаться таковым и, вставляя в глаз свое стеклышко, кисло взирал сквозь него на больного, уныло покачивая головою.
– Quel grand malheur, quelle catastrophe tragique![292] – в минорном тоне восклицали навещавшие особы. – Скажите, бога ради, как это все случилось?
– Не понимаем! – печально пожимала плечами интересная в своем горе княгиня. Гамен тоже пожимал плечами, по примеру супруги, и тотчас же вбрасывал в глаз свое стеклышко. Молодой князь, со своей стороны, в качестве тяжко больного, предпочитал в этих случаях полное молчание, предоставляя поле красноречия либо матушке, либо – в ее отсутствие – Полиевкту Харлампиевичу.
– Не понимаем! – говорила княгиня. – Анонимное приглашение в маскарад… какая-то женщина… бог знает, какая она и кто она! Он так опрометчив, молод… маскарадная интрига… поехал с нею ужинать куда- то, и вдруг она вонзила ему вилку…
В этом месте рассказа на глазах княгини обыкновенно навертывались материнские слезы, и она спешила поднести флакон к своему носу.
Посетители прилично вытягивали физиономии и, вместе с гаменом, сочувственно качали головами.
– Для чего же это сделано? с какой целью? – вопрошали они.
И в этом случае, по большей части, дальнейшим комментатором являлся Полиевкт Харлампиевич. Он с большою обстоятельностью рассказывал все событие и приводил дальнейшее объяснение на предложенные вопросы.
– Цель очень ясна, – почтительнейше докладывал он, – эта женщина, – жена какого-то мещанина, что ли, – принадлежит, по всем вероятиям, к известной категории: акула-с, как есть акула алчная!.. Разыграла все это затем, чтобы сорвать с их сиятельства изрядную сумму, будто бы за свое бесчестие по поводу мнимого насилия… Насилие!.. Разве насильно при всей публике поедет кто-нибудь из маскарада ужинать в ресторацию?.. И анонимное послание ее тоже, должно быть, насилие? Помилуйте-с! Возмутительный факт, который следовало бы в настоящее время благодетельной гласности по всем журналам предать… Теперь следствие идет, надо будет на одну доску с этой женщиной становиться! И так, можно сказать, оскорблены какою-то тварью честь и достоинство имени их сиятельства, герб оскорблен! За это – Сибирь-с и кандалы, по закону!.. Ведь бедный князь теперь, так сказать, жертва, мученик неповинный!..
И в этом убедительном роде катился дальнейший поток красноречия Полиевкта Харлампиевича, сладостные глазки которого тоже подчас увлажнялись слезою искренне преданного и чувствительного сердца.
Посетители разъезжались в благородном негодовании и развозили по городу толки о «катастрофе», с комментариями во вкусе Хлебонасущенского. Некоторые, впрочем, как водится всегда, не могли обойтись и без злословия: говорили с ироническими улыбками о силе победителя женских сердец, которого победила вилкой какая-то маска; но вообще князь Владимир гораздо более обыкновенного обратил теперь на себя общее внимание; о нем заговорили все, и барыни, и камелии, все немедленно признали его очень интересным, сочувствовали его положению и находили самое происшествие весьма трогательным, ужасным и романическим. Вся пучина презрения, порицаний и самых безобразных толков с отвратительными заключениями в великосветском и demi-mond'ном[293] приговоре выпадала, конечно, на исключительную долю какой-то госпожи Бероевой.
XVI
ФАМИЛЬНАЯ ЧЕСТЬ ЗАТРОНУТА
После допроса Бероевой Полиевкт Харлампиевич вернулся прямо к княгине, весьма смущенный и озабоченный. Княгиня только что проводила нескольких посетителей и потому пока еще находилась в комнате сына, вместе с расслабленным гаменом.
– Ну что? какие вести? – подняла она томные взоры на вошедшего.
– Недоброкачественные, матушка, ваше сиятельство, недоброкачественные-с! – кисло сообщил Хлебонасущенский. – Надо поговорить серьезно, посоветоваться всем вкупе с откровенностью… Я, уж извините, распорядился, пока что, до времени, никого не принимать из посторонних.
– Что же такое? – Что там еще, бога ради, говорите скорее! – встревожилась Татьяна Львовна.
Молодой князь весьма бодро и быстро поднялся со своей подушки, вовсе не соответственно положению тяжко больного.
– Да вот что-с! – с некоторым затруднением от щекотливости предстоящего разговора начал Хлебонасущенский, откашлявшись и потирая руки. – Тварь-то ведь эта показывает, будто у нее имеется плод преступной любви и будто виновник плода-то – их сиятельство…
– Как так? – изумилась опешенная княгиня.
– Не могу подлинно знать, а только она показывает это очень настойчиво, – ответствовал почтенный адвокат и ходатай. – Указывает даже местожительство той акушерки, у которой этот плод хранится на воспитании.
Молодой Шадурский изменился в лице.
– Ежели оно истинная правда, – продолжал Хлебонасущенский, – то дело может принять весьма зловредный оборот касательно личности и чести их сиятельства, потому – живая улика налицо, опять же буде акушерка покажет соответственное, то на их сиятельство непременно ляжет юридическая тень подозрения… Это может повредить карьере и гербу…
И вслед за этим вступлением Полиевкт Харлампиевич передал всю главную сущность показаний Бероевой.
Мать и сын остались под сильным впечатлением этого рассказа; княгиню он даже вконец поразил своею новостью; один только старый гамен, как ни в чем не бывало, вставил в глаз стеклышко и, как-то старчески облизываясь, спросил плюгавого сатира:
– Et dites donc, est-elle jolie?[294] Хороша она собою?
Но на его неуместный вопрос даже и Хлебонасущенский не обратил в эту минуту достодолжного внимания, а княгиня смерила гамена своим строгим и холодным взглядом.