социальное положение. Тут она как будто живее понимает свое бедное и общее женское бессилие.
Мы сказали, что условия женской тюремной жизни (по крайней мере в нашей тюрьме) лучше и комфортабельнее, чем мужской. Это оттого, что о женщине-заключеннице заботится женщина же. Женская душа скорее и больнее, ближе к сердцу почувствует горе и нужду ближнего, особенно же нужду женщины- матери, жены, дочери; а, быть может, ничто благотворнее не подействовало бы на арестанта, как мягко- теплое человеческое отношение к его личности и судьбе – отношение, в которое именно женщина способна становиться в тысячу раз более, чем любой филантроп-мужчина. Арестант любит и чтит это отношение: только фарисейски-черствой и как бы казенной филантропии да официально начальственной сухости не переваривает он. И вот где именно хорошее, доброе поле для женского дела, для человечески-женской благотворительности! И это будет настоящая благотворительность, а не одна модная светская филантропия, которая – увы! – по преимуществу господствует в этом деле. Слава богу еще то, что между светскими нашими филантропами есть несколько счастливых человеческих исключений, которым собственно и обязана женская тюрьма тем, что она является на деле. Пусть не исключительно один мужчина, а и женщина, даже пускай по преимуществу женщина войдет в наши тюрьмы, да только не рисуясь ролью ангела-утешителя, а с искренним желанием добра и пользы, пусть она протянет человеческую руку помощи и примирения отверженцу общества, пусть она чутким и мягким сердцем своим почувствует его боль и нужду, его великую скорбь арестантскую! Это будет хорошее, честное дело, достойное женщины-человека. А у нас-то на широкой России оно даже более, чем где-либо, необходимо и насущно, потому – какого только народа, и винно и безвинно, не перебывает ежегодно по нашим отвратительным тюрьмам! Недаром же у нас и пословица в народе сложилась: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся», – пословица, горький и страшный смысл имеющая: она – безнадежный плод бедности, горькой нужды с нищетою, но еще более того – отчаянный плод бесправья и произвола.
XLII
БЕРОЕВА В ТЮРЬМЕ
Солдат тюремной команды вывел из конторы вновь прибывшую арестантку и повел ее коридором «на дачу». Внизу позвонил он у низкой двери, довольно дубоватой конструкции, которую отомкнула пожилая и, по-видимому, мускулисто-сильная придверница.
– Получите дачницу, – шутливо обронил он ей слово.
Та кликнула одну из надзирательниц.
На ее зов в ту же минуту спустилась с темноватой лестницы маленькая старушка с добрым, благодушным лицом, одетая весьма скромно в темное шерстяное платье.
– Получите-с, – повторил, обращаясь к ней, провожатый, только уж без шутливого тона, – приказано сдать в татебное.
Старушка добродушно поклонилась приведенной арестантке и посмотрела в ее убитое, печальное лицо.
– Пойдем, милая, – сказала она, подымаясь на лестницу. – Как зовут тебя?
– Бероева…
– Тебя из части прислали, верно?.. У нас будет получше, полегче, чем в части-то, здесь еще ничего, можно сидеть… Ну, и товарки все-таки будут, и повольней немножко. Ты не печалься: что делать, с кем беды не случается.
Надзирательница привела ее в маленькую комнату и достала тюремное платье. Бероева переоделась и пошла вместе с нею в назначенную камеру.
Это была длинная комната, окна которой выходили на галерею. В конце ее чернелись рядом две двери, с надписью на каждой: «карцер». Мебель этой комнаты была весьма незатейлива: два-три длинных стола да простые скамейки, на которых сидело несколько арестанток, занимаясь шитьем грубого холста. С левой стороны шли четыре двери со стеклами, которые вели в четыре отдельные комнаты. Три из них тускло и скудно освещались решетчатыми окнами, по одному в каждой, четвертая была темна совершенно. В этих комнатах помещались железные кровати арестанток, очень аккуратно застланные чистым бельем и покрытые буро-верблюжьими одеялами. Во всем, с первого взгляда, кидались в глаза такая же чистота и порядок, только воздух в низкой комнате был как-то больнично тяжел и тепел от нещадно натопленной печи. Впрочем, «пар костей не ломит, а холод руки знобит да работать не велит», – говорят на этот счет арестантки.
Старушка поместила Бероеву в первую от входа «татебную» комнату, где уже сидели три-четыре арестантки, одетые точно так же, как и она. Оглядясь и попривыкнув несколько к своему новому положению, новая жилица заметила, что ее «камера» резко отличается своим костюмом от всех остальных арестанток. Те были одеты в полосатые тиковые платья с белыми косынками на шее, наряд же Бероевой и ее камерных товарок отличался каким-то траурным характером: такая же белая косынка и черное платье.
– Отчего это? – спросила она свою соседку. Та горько усмехнулась.
– Оттого, милая, что мы татебные – «по тяжким», значит.
– Это, милая, затем, чтобы позору больше было, чтоб и здесь ты не забыла его, да чтобы всяк видел, какая-такая ты преступница есть! – подхватила другая со столь же горькой и едкой улыбкою.
– Этот хороший наряд «татебным капотом» прозывается, – заметила третья, тряхнув свою черную полу.
При этих словах четвертая – молодая, хорошенькая девушка – приникла лицом в подушку и вдруг тихо, но горько заплакала.
– Эх, Акуля!.. Опять ты… Полно, девушка, полно, милая!.. Слезами не поможешь – себя только надорвешь! – соболезнуя, отнеслась к ней первая арестантка.
Бероева с участием и любопытством смотрела на горючие слезы молодой, хорошенькой девушки.
– Вот бедняга-то! – обратилась к ней другая товарка, участливо кивнув на девушку. – Четвертый месяц сидит, а все еще к татебному капоту своему не может привыкнуть: как заговоришь только про этот наряд прекрасный, она и в слезы, индо вся душа выноет, глядючи…
– К позору, мать моя, не сладко привыкать! – со вздохом заметила первая.
Молодая девушка поспешно и как-то нервически вытерла свои ресницы и, вся зардевшись, быстро