вышла из комнаты. В ту ж минуту, поместясь у стола, поближе к свету, она энергично принялась за арестантское шитье, как будто этой работой хотела заглушить взволновавшую ее скорбь и свое горькое горе.

– За что она сидит? – спросила Бероева, которую сразу и как-то любовно расположили к этим «тяжким» преступницам их общительность к ней самой и это человеческое отношение к горю молодой девушки.

– Эх, милая! – горько махнула рукой одна из татебных, – и рассказывать-то, так индо сердце сожмется!.. Ведь она что? Ведь она малолеток почти: шестнадцать годков едва минуло. Она из Сестрорецка, вишь ты, и родителев имеет, только, слышно, в большой уж очинно строгости родители-то соблюдали ее – ну, а известно сердце девичье – волюшки хочется. Стал тут к ним писарек один антилеристский похаживать, ну и… в тайную любовь вовлек молодую девушку, жениться, конешное дело, обещался, и все такое. Она от родителев скрыла; говорит теперича, что и сама не ведала, в антересном ли она али не в антересном. Пошла однажды это в погреб за молоком, что ли, – на четвертом месяце дело-то было, – пошла да оступилась, да и бухнулась с лестницы. Как бухнулась – боль сразу же почувствовала, ну и… выкинула мертвого младенца. Родителев дома-то не случилось на ту пору, а она, дурочка, со страху да с боязни гневу отцовского, возьми младенца-то да и зарой в углу, во дворе под колотыми щепками. Соседка ихняя мимоходом видела все это, ну, и по злобе, али так уж просто, только возьми да и объяви начальству. Вот Акуля-то и сидит теперь, а судят-то, вишь, ее – за детоубийство. Сказывала она, будто и дохтур дал отписку от себя, что ребенок-то мертворожденный был, однако же слышно так, будто Акулю-то теперь в Сибирь решают. Вот оно что, милая!.. А и девушка-то какая хорошая! Смирная, богобоязливая, грамотейница такая – и все вот плачет да убивается. На минутку словно полегчает ей, повеселеет чуточку, а там – как вспомнит про свое горе – опять за слезы по-старому!

– А то у нас другая тоже есть «благородная», так той уже была и «вычитка» – решили, значит, – словоохотливо сообщила другая арестантка.

Все они как будто хотели сразу же выказать Бероевой доброе, товарищеское общение, не косились, не дичились ее, а, напротив того, сами делали первый шаг к сближению. Да и как тут не желать сблизиться, несмотря на всю разнородность характеров, былого положения в жизни и, наконец, самых проступков или преступлений, если всех этих женщин общая их недоля да неволя свела под одну кровлю и заставила жить в одной и той же комнате, делить одно и то же тюремное существование и одни и те же тюремные интересы! Вообще в среде женщин-арестанток, несмотря на дикость и порочность некоторых, выказывается неизмеримо более, чем у арестантов-мужчин, человеческого участия, теплоты и общительности в отношении «новых жильцов». Здесь нет ни тех цинически-бесчеловечных игр, ни того презрительного отношения, которое у мужчин встречает каждого «новичка», если только этот новичок с первого же разу не выкажет себя чем-нибудь вроде Акима Рамзи. Эта общительность и человечность происходит, во-первых, от мягкости, вообще присущей женской натуре, а во-вторых, – оттого, что женщин-арестанток несравненно менее заедает тюремная скука и бездействие, так как все они занимаются большей частью шитьем да вязаньем, то есть работой по преимуществу женской, наиболее привычной для них, за которую, вдобавок, арестантка получает и плату.

– За что же эта благородная содержится? – спросила Бероева.

– А уж так судьи рассудили, милая. Она, вишь ты, замужняя женщина, – продолжала арестантка, – и хорошая жена мужу своему, и дети есть, даже теперь ее там наверху в лазарете вместе с ребятницами[333] содержат, потому что младенец при ней: тут в тюрьме и разрешилась. Жили они, слышно, мирно да честно, только грех такой с ней случается, что и сама не ведает, откуда и как он приходит. Как только затяжелеет она, так ее и тянет что ни на есть украсть, словно сила нечистая толкает неодолимо. Оно, конечно, с нашей сестрой в этакую пору всякая блажь случается: иная на одну какую-нибудь пищу накинется, иная – ни с того ни с сего, гляди, либо мел, либо известку, а не то уголья ест; ну потом сама, чай, знаешь, обыкновенно и проходит это; а у нее, милая ты моя, тоже, надо полагать, – блажь на воровство. Ну, и украла, а ее поймали да в наш монастырь засадили. Тут она и родила. Отсидела свой срок, и выпустили. Опять затяжелела, и опять украла. Ну – засадили, да стали судить, а тем часом она у нас разрешилась. И таперича за вторичную кражу ее, по строгости да и по закону, присудили в Сибирь. Уж что тут слез да горя-то было, батюшки мои!.. И вспомнить больно… Муж у нее служил; так вот, слышно теперь, службу свою бросил и с нею вместе, заодно уж, тоже в Сибирь идти пожелал, и детей с собою забирают, чтобы всем семейством не разлучиться, значит. Так вот оно, милая, каковы дела у нас бывают.

Бероеву проняло чувство, близко подходящее к ужасу, от страшного смысла этих рассказов: если подобные факты решаются таким образом, то какого же решения должна она ожидать себе – в деле, где известные уже обстоятельства делали ее положительно виновной!

Она не скоро оправилась от тяжелого впечатления, в которое глубоко погрузили ее эти невеселые думы.

Под вечер вошла к ней в комнату старушка-надзирательница и села у нее на кровати: ей хотелось поближе познакомиться с новой арестанткой. Вынув из кармана шерстяной чулок, она принялась за вязание и понемногу затеяла разговор. Арестантки любили Мавру Кузьминишну, потому – хорошего да честного и богобоязненного человека в ней видели. «Николи-то она тебя ничем не изобидит, николи и крику да брани не подымет, а все по-тихости, по-простоте да по-любовному, и пожалеет, сердобольная, да еще при случае и начальству доброе слово за тебя замолвит». И замечательно, что на женском отделении нашей тюрьмы существуют более близкие и добрые отношения между арестантками и их ближайшим, непосредственным женским «начальством», чем на мужской половине относительно приставников.

Бероева тоже с первого взгляда как-то почувствовала хорошего человека в этой старушке и душевно расположилась к ней. Незаметно разговор свелся на ее дело, в котором арестантке нечего было таиться, и она подметила две-три слезинки, тихо смигнутые старушкой во время ее грустного рассказа.

– Вот что я скажу тебе, моя милая! – утешила ее Мавра Кузьминишна. – Дело твое, даст бог, и иначе еще может окончиться. К нам вот иногда благодетельницы наши приезжают – расскажи ты это все которой-нибудь, может, и к сердцу примут, хлопотать начнут: случаи такие бывали у нас, да жаль вот, одной-то нет теперь – уехала, а то бы она приняла это близко… Ну да и другие авось не оставят… Сделай же это. За свою судьбу неповинную не стыдно просить, право, сделай!

Бероева, умягченная этим мягким участием, которое встретила она и в старушке и в тюремных товарках, в первый раз со времени своего заключения заснула более тихим и спокойным сном. Теперь уже кончилось для нее могильное, глухое одиночество, теперь она хоть и в тюрьме, но с людьми: благо, всю гуманную, воскрешающую силу которого вполне глубоко может почувствовать только человек, перенесший долгое одиночное заключение.

* * *

На следующий день она незаметно стала осваиваться с незатейливым тюремным бытом и вглядываться в других, нетатебных заключенниц. Тут были всякие женщины, всякие характеры и всякие возрасты, от двенадцатилетней девочки, не помнящей родных и взятой за бродяжничество, и до странной старухи-немки, которая содержится в тюрьме уже несколько месяцев. На первый же день, как только привели ее, она избрала себе помещение в темной комнате и с тех пор безвыходно сидит там на своей кровати да головой тихо покачивает, но ни с кем ни одного слова не сказала, так что никто из арестанток не знает, как и за какое дело она содержится. Приедет ли стряпчий или товарищ прокурора справиться о делах арестанток да

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату