целом мире…
Но вот утренний луч солнца пробился на мгновение сквозь белесоватый туман, заиграл на прорезных крестах Знаменской церкви и ярко ударил в лицо осужденной.
Прошло минут около пяти – и голова ее бессильно-тихо опустилась на грудь и повисла у края доски с белою надписью.
Казалось, будто к позорному столбу привязана мертвая женщина.
В свежем и теплом воздухе далеко пронеслась густым своим звуком протяжная волна первого удара в колокол – у Знаменья заблаговестили к ранней обедне.
Вставало тихое, безмятежное летнее утро.
По прошествии десятиминутного срока акт политической смерти был исполнен. Уголовную преступницу, Юлию Николаевну дочь Бероеву, сняли с эшафота. Военная команда после отбоя удалилась с площади, где остались одни полицейские и народ, не видя уже перед собою сдерживающего оплота, волнами отовсюду хлынул к арестантке. На многих женских глазах виднелись слезы – и трудовые, убогие гривны да пятаки со всех сторон посыпались к ногам Бероевой.
– Прими, Христа ради!.. Прими, несчастненькая! – то и дело слышались в толпе сочувственные, сострадающие восклицания. Кто находился ближе всех к осужденной, тот поднимал с земли эту мирскую лепту и старался всунуть то в руку, то в карман ей подобранные деньги; сама же Бероева стояла, поддерживаемая солдатом, смутно сознавая окружающие предметы, в каком-то апатическом, бессильном состоянии, весьма близком к бесчувственности.
– Бог весть, может, еще и занапрасно, может, она и не виновата еще – всяко ведь бывает! – толковали в народе.
– Надысь, сказывают, тоже одного безвинного наказали…
– Да уж теперича виновата ли, нет ли – дело поконченное.
– Не приведи господи!.. Сохрани и помилуй, заступница-матушка! – слышится слезно-сокрушенный бабий голос.
– А для ча ж не пороли ее? – раздается в другом конце голос мужской.
– Потому – благородная, надо быть, – откликаются ему.
– Да и слава богу… Что хорошо?.. Страсть ведь и глядеть на это, потому – человек ведь…
– Нет, ничево: мы привыкши к эфтим делам!..
– Привыкши!.. Да ты откелева?
– А здешние… Обыватели, значит, с самой с Конкой – тут и живем.
– Ну, это точно что… А мы – деревенские, так нам оно в диковину.
– По-настоящему, по-божескому, то есть, рассудить теперича, так хорошенькой душе и глядеть-то на это не след бы, да уж так только, прости господи…
– Любопытно, Дарья Савельевна, очинно уж любопытственно!..
– Я доседова с самой Гороховой бежала все… думаешь себе – хоть грошик подать ей: со всяким ведь это может случиться.
– А из себя-то она какая хорошая – и смотреть-то жалость берет.
– Гей, ребята! Пойдем глядеть: палачей повели в кабак водку пить.
– Это уж завсегда палачам по положению, опосля эшафота… Пойдем, робя!
– Да чево там глядеть-то? Абнаковенно – пьют… Нешто, кабы самим хватить по-малости?..
– Эка, «чево»!.. Поглядим! Цаловальник с них и денег николи не берет!
– Зачем не брать?
– А так уж испокон веку ни один не возьмет – это верно! И как только выпьет палач, так он сейчас, вслед за ним, и посудину, и шкальчик об землю хрепнет, разобьет, значит, чтобы никто уж опосли из него и не пил боле. А ино даже так и в кабак не впустит, а возьмет, да вынесет к порогу – тут и пей себе!
– Это точно, потому как палач по начальству присягу такую дает, что от отца-матери отрицается, коли бы и их пороть – он все ж таки должон беспеременно – отказаться не моги! – и, значит, он от бога проклятой есть человек за это.
– Как же проклятой, коли ему от начальства приказано так?
– Приказано! Силой ведь никто в палачи не тянет. Разве уж коли сам человек добровольно пожелает тово, а насильно идти начальство не заставляет.
– Это уж самый что ни на есть анафема, значит: хуже последней собаки – почему что даже не каждый убивца-разбойник в палачи пойдет!
– А и достается же этим цаловальникам, коли ежели который попадет в их лапы – на кобылу!
– Еще бы не достаться! потому – злость…
И среди таких разговоров народ расходится в равные стороны.
Но замечательно нравственное отношение этого народа к палачу и преступнику: последний для него только «несчастный», за которого он молится и подает ему свои скудные гроши, тогда как о первом у него свои поверья имеются, и, кроме презрительной ненависти, он ничего к палачу не чувствует. Факт знаменательный и полный глубоко гуманного смысла: в этих поверьях, в этом битье стакана и посудины, в этом презрении к исполнителю кары, быть может, самым ярким образом выразилось отвращение народа нашего и к самой казни.