где мог, с удовольствием делал им приятное и разные одолжения. Убеждения его тоже не крайние: он не нигилист, но и не ретроград, Боже избави! — напротив, симпатии его всегда на стороне прогресса, гуманности, всякой эмансипации и вообще либеральных веяний современной эпохи. Призовите его к служебной, к общественной, к какой угодно, к государственной даже деятельности, он за все возьмется и все будет делать когда не лучше, то и не хуже других. Служил вот в «Товариществе»; другие там плутовали, надували, воровали, тащили где и что можно, а он ничего не накрал, честно довольствовался лишь тем, что ему платили. И что же? В конце концов, еще им же должен остался! В чем же его можно упрекнуть, по совести? Если он не лучше, то и не хуже других. Уж во всяком случае, не хуже: он такой же, как и все. Но нет ему ни в чем удачи до конца! Другим везет, а ему нет. И сколько раз уже замечал он, что за какое дело не возьмется, все у него, кажись, идет прекрасно, но вдруг, ни с того ни с сего, — трах! — обрывается, где и не чаешь! Безо всякой с его стороны вины, — само обрывается! Точно бы тут что-то роковое… Судьба проклятая!
Но от этого минорного настроения переход к чувству досады и бессильной злобы подымался в нем каждый раз, чуть только мысль его возвращалась к воспоминанию о том, как оболванил и облапошил его «мерзавец» Блудштейн. Это, в самом деле, было оскорбительно. Он рад был бы отомстить «этому негодяю» жестоко и беспощадно, и с наслаждением исполнил бы свою «справедливую месть», но в то же время — увы! — с прискорбием сознавал, что мстить ему нечем, что Блудштейн не только силен своим положением, карманом и юридическим правом, но и совершенно неуязвим для него. Поэтому граф утешался ребяческой надеждой, что ничего, мол, рано или поздно, так или иначе, а уж отомщу! Будет помнить! И в воображении его точно так же ребячески рисовались неопределенные картины, как он уже отомстил и торжествует над Блудштейном, и как этот уничтоженный, поверженный во прах, презренный жид пресмыкается у его ног и вымаливает себе пощады. Но это были лишь краткие минуты злобного мечтательного забытья. Возвращаясь же к действительности, граф испытывал только беспокойное занывание сердца, отражавшееся тоскливо- сосущим чувством под «ложечкой», и нравственную удрученность, усталость, точно бы разбитость какую-то. Весь свет казался ему постылым, и жизнь представлялась не имеющей ни цены, ни смысла.
Но вот прошел день, другой в дороге, — острый прилив горечи и разочарования у графа за это время несколько ослабел, притупился, нервы его поуспокоились, и он как будто приобвык к последствиям своей одесской неудачи и к новому своему положению. Постоянно свежий, здоровый летний воздух; разнообразные, непрестанно меняющиеся в вагонном окошке картины мирной русской природы, в которой уже как будто самой уже есть что-то ровное, спокойное, умиротворяющее; эти обширные поля, волнующиеся нивы, тихие леса — сначала разнообразно кудрявые, потом все сосновые, — селения в садах, с деревянными трехглавыми церквами, торговые местечки, уездные городишки, все новые и новые лица, мелькающие на станциях, все это — кроме неизбежных жидов, один вид которых поднимал в нем чувство ненавистного омерзения, — невольно развлекая мысль и внимание графа, мало-помалу и незаметно, однако же в достаточной мере подействовало на него успокоительным, умиротворяющим образом, и он, не доезжая еще до Проста, уже решил себе, что в Москву не стоит, незачем, а лучше ехать прямо в Петербург. На это нашлись у него и достаточно веские причины. Во-первых, рассуждая теперь хладнокровнее, положение его уже не представлялось ему таким безысходным и отчаянно мрачным, как в день выезда из Одессы; напротив, у него есть даже некоторые благоприятные шансы, и первый из таковых — это, конечно, деньги. Все-таки, около двух тясяч в кармане для первого начала кое-что значат; с ними, при некоторой сдержанности, можно кое-как обернуться, тем более, что бельем и современно модными, даже достаточно свежими костюмами (предмет его постоянной и тщательной заботливости) он пока обеспечен, и эта важная статья, значит, исключается из расходов… Во-вторых, успокоившись душевно, граф все-таки далеко не отказался от мысли отомстить или, по крайней мере, насолить жидам, и более всех, конечно, Бендавиду с Блудштейном. И в самом деле, стоит ли ему из-за какой-нибудь одесской неудачи окончательно отказываться от своих видов и планов насчет Тамары! С какой стати? Что случилось такое, из-за чего он был бы вынужден поставить над этими планами крест? Напротив, теперь-то он и может действовать гораздо смелее и свободнее, так как над ним нет уже сдерживающей узды, какой были его векселя в руках Бендавида. Теперь его таким фокусом не запугаешь! И если сообразить хорошенько, то какого маху дали эти жиды, выдав ему формальное заявление Бендавида! На сто тысяч, дураки, польстились и не сообразили того, что сами же себя продают за чечевичную похлебку! Теперь он свободен и покажет им себя. Нет, господа евреи, мы еще поборемся и — посмотрим, чья-то возьмет! Плохой тот игрок, кто до конца не надеется выиграть. И как знать, может быть, счастливая талия вернется к нему снова; но уж теперь-то он дураком не будет! — нет, excusez du реu, уже выучен! Баста!
Но для осуществления планов насчет Тамары надо прежде всего начать бракоразводное дело с Ольгой, и вот для этой-то цели и необходимо ехать в Петербург, — там он ее и захватит врасплох, как снег на голову. Говорят, эти бракоразводные дела без денег не делаются, — ну что же, на первый раз у него для начала есть свободная тысяча рублей, а там, если впоследствии потребуется еще, можно будет как-нибудь извернуться, добыть, занять на проценты, предложить дельцам векселя в обеспечение насчет будущих капиталов, вообще устроить что нибудь в таком роде.
Это, впрочем, уже детали. Главное, надо как можно скорее начинать и скорее кончать процесс. Но с такими вескими доказательствами, как Ольгины письма к Пупу, дело не может замедлиться: улики так ясны, так недвусмысленны и неопровержимы, что никакой, самый дошлый адвокат, не выкрутит из них Ольгу. А раз, что граф будет свободен от брачных уз, — о!.тут уже на его улице праздник! Тут только поскорее женись и заваривай жидам кашу. Ура!
Правда, и здесь опять-таки понадобятся деньги, на эту кашу, но граф рассчитывал, что добыть их будет уже менее трудно. Если бы у него для начала и не было даже средств, то и это ничего не значит: на такое дело, как юридически бесспорный миллионный иск, да что б не найти денег? Какой вздор! Всегда можно подыскать человечка, который согласится рискнуть своим капиталом, если будет уверен что получит вдвое больше. Да стоит лишь найти какого-нибудь хорошего, состоятельного адвоката, с которым заключить условие на выгодный для него куш, и он охотно поведет процесс, в ожидании будущих благ, даже на свои собственные средства, так что все дело не будет стоить графу предварительно даже ни копейки. Ведь такие примеры бывали и бывают. Адвокаты даже ищут подобных дел, — это их слава, их имя, их счастье, своего рода биржевая игра… О! Адвокаты всегда найдутся, было бы болото, говорит пословица… И вот, это вторая причина, ради которой надо ехать в Петербург. Там это дело скорее устроишь, да и с адвокатом надо будет заблаговременно познакомиться, сойтись, объяснить ему дело, заинтересовать его. Все это железо надо ковать, пока горячо. А у графа энергии еще много, и вера в себя не утрачена! Стало быть, падать духом и кукситься нечего, не такое время!
И мечтательное воображение уже рисовало ему самые радужные картины будущего…
Черт возьми, он должен быть богатым и он будет! Перебиваться со дня на день из кулька в рогожку и вечно быть в зависимости от случайных обстоятельств ему уже надоело. Он давно уже поставил себе эту цель жизни, и он ее добьется. Он желает, наконец, жить «в свое удовольствие», соmmе disent les Apraksintzi, — жить хорошо, спокойно и не стесняясь, как прилично в его прирожденном положении, с его именем, с его прежними связями в обществе, которые, конечно, постарается возобновить. Ведь в чем же и весь смысл и весь смак жизни, если не в этом? А иначе, черт ли в ней! До сих пор он служил только вольной или невольной ступенью для других: для Ольги, для Блудштейна, для «Товарищества», и все эти «другие» эгоистически пользовались им для своих собственных целей. Довольно! Теперь и он, в свою очередь, хочет сделать из них ступени для себя, чтобы придти, наконец, и к своей собственной цели.
Что до Тамары, то о ней Каржоль думал менее всего. Он совершенно был уверен в ней и спокоен насчет ее любви к нему, которая представлялась ему даже чем-то вроде обожания его особы. Да и как ей не обожать? Ведь что она, в сущности? — жалкая, хоть и богатая, еврейская девочка — совсем еще девочка, выросшая в каком-то захолустном еврейском Украинске, под ревнивым крылом старозаконной семьи, не имеющей настоящего понятия ни о жизни, ни о людях, ни о свете, кроме как по книжкам, разве. Кою она знает, что она видела, что понимает? И кого же, наконец, могла она встретить в своей монотонной, почти замкнутой жизни лучше и обаятельнее Каржоля? Правда, она не глупенькая, в ней есть кое-какие задатки, подающие надежду, что, взяв ее в умелые руки, из нее можно будет впоследствии выработать приличную для света жену; но пока ведь она совсем еще ребенок, над ней еще работать надо, шлифовать ее. Она должна считать себе за счастиe быть его женой, потому что, что ж у нее? — одни только деньги, да и те еще в перспективе, а он даст ей родовитое, титулованное имя и положение в свете, — разве этого