- Что за вопрос!
- Без каких бы то ни было оговорок?
- Безусловно!
- Если бы вам предложили уехать куда-либо, переменить подданство?
- Ни за что! Моя страна, мой народ!
- А если бы защищать страну от врага?
- Всеми силами, до последней капли крови!
Итак, сто вопросов, будто бы все в порядке, но за ними следует сто первый:
- А как по-вашему - бытие определяет сознание?
И в ответ на него:
- Нет.
Человек так устроен, так видит мир, так принимает события, что для него бытие сознания не определяет. Это дело мировоззренческое, законом не возбраняемое, ни грехом, ни преступлением не считающееся. Статьи нет. Отсюда и отношение к таким людям двойственное. Судя по погоде...
В двадцатые годы <...> в литературных и окололитературных кругах много говорили о Сигизмунде Доминиковиче Кржижановском, поэте, прозаике, драматурге, критике, эссеисте и текстологе, о человеке великой образованности, замечательном лекторе, авторе новаторских исследований по Шекспиру, Шоу и многим, многим - всего не перечислишь...
Сказал мне мой двоюродный брат, поэт Марк Тарловский[134]:
- Хочешь познакомиться с выдающимся явлением нашей современности?
Я изъявил согласие и в назначенный час явился в назначенное место. На квартире Марка собрались тридцать персон, заинтересованных предстоящим знакомством.
В центре всеобщего внимания пребывал высокий, на косой пробор блондин с голубыми навыкат глазами; эти глаза не смотрели ни перед собой, ни в сторону, а как-то внутрь, в себя и звали собеседника за собой, в глубину человеческого сознания.
Эти уста улыбались вежливо, корректно, безотказно и в то же время порою извергали полное опровержение этой же вежливости в такой же безукоризненно вежливой... форме.
Было налицо какое-то изощренное жонглирование мыслями, фигурное катание на коньках парадоксов, взрывание вековых пластов устоявшихся истин и широкий взгляд на раскрывающиеся при этом дали и вершины.
Кржижановский сел за стол, раскрыл папку, отхлебнул глоток чаю и приступил к чтению своих рассказов.
О чем были рассказы?
Один назывался 'Неукушенный локоть'. Речь шла о неком чудаке, который в анкете некоего журнала на вопрос 'ваша цель в жизни?' ответил: 'Укусить себя за локоть'.
Редакция журнала заинтересовалась случаем, направила сотрудника, и он действительно обнаружил субъекта с прозрачными глазами, который в течение многих лет, пребывая в грязной мансарде трущобного дома, напрягал свои силы именно в этом направлении. Журналист написал статью об этом, конкурирующий журнал его высмеял, объявив, что тот стал жертвой шантажиста, началась отчаянная полемика со взаимными обличениями, высмеиваниями и т. д.
Дальше - больше. Локтекуса приглашают в столичный мюзик-холл, из его попыток делают аттракцион, учиняют тотализатор, и каждый вечер ученые специалисты в белых халатах, с помощью сложнейших приборов, устанавливают, насколько Локтекус продвинулся против вчерашнего измерения.
Дальше - больше. В минуту финансового кризиса государство выпускает 'локтевой заем', и тут сатира достигает свифтовского сарказма! Кончается тем, что Локтекус прокусил руку <...> и умер от потери крови <...>
Другой рассказ называется 'Желтый уголь'. Дело было так. В душный, безумно жаркий день шел в гору трамвай, переполненный пассажирами, шел и вдруг стал. И ни взад, ни вперед. Люди, сидящие внутри, державшиеся за поручни, висевшие на подножках, пребывали в состоянии высокого возбуждения, их раздражение и напряжение наконец доходит до такого накала, что трамвай тронулся и... пошел. Желчь, переполнявшая население трамвая, оказалась движущей силой и дала направление вагону. По душной улице, по раскаленной мостовой, по выгоревшему пространству подымается вагон, движимый выделениями человеческой желчи.
Молодой ученый, на глазах у которого этот факт имел место, вносит в правительство проект о всемерном использовании и применении желчи к нуждам и потребностям человечества.
Желтый уголь!
И тут начинается новый тур свифто-чапековской иронии, переворачивающий вверх дном основные человеческие взаимоотношения.
Люди ходят со специальными абсорбаторами для реализации желчевых выделений, все достижения в этой области поощряются, становятся обязательными, и жизнь в конце концов упирается в чудовищный парадокс: чем больше люди злятся, гневаются и грызутся между собой, отравляя жизнь друг другу, - тем более подымается уровень житейского благосостояния...
Таковы были рассказы Сигизмунда Доминиковича. Тут была история о гениальном музыканте[135], у которого пальцы сбежали... и стали вести самостоятельную жизнь, бродя по клавишам инструментов, и о том, как эхо, бросив горные просторы [135], явилось в город и сделалось известным критиком, и многое другое.
Его в те времена не печатали. Один редактор пришибеевского толка сказал ему:
- Поймите, ваша культура для нас оскорбительна!
Темперамента бойца у Сигизмунда Доминиковича не было. Он покидал поле сражения, не теряя уверенности, что он делает доброе дело, что его труды нужнее народу, нежели многое признанное, напечатанное и обсуждаемое, но 'время еще не пришло'.
'Бетховен, которого играют фальшиво, - все-таки Бетховен. Даже больше: тот Бетховен, которого совсем не играют, - тоже Бетховен'.
'Здоровый пессимизм как-то веселее казенного хилого оптимизма'.
'Бытие определяет сознание - это верно, но сознание с этим не хочет мириться'.
Таковы были афоризмы, которыми приходилось утешаться непризнанному...
И в самом деле, если бы сознание мирилось с бытием, Прометей не похитил бы небожительского огня, а Дон Кихот не пошел бы в свои героические странствия.
Была у Кржижановского драматургия: комедии, драмы, либретто, все они были своеобразны, оригинальны, но все не в том ключе, 'не в ту масть' и представляли собой загадку для тех 'консулов, которым надлежит блюсти...'. С 'правыми попутчиками' было куда легче. Замятин или Пильняк открыто излагали свои взгляды и установки, иные критики с ними боролись, другие пытались их перевоспитывать...
То, что писал Кржижановский, нельзя было признать ни советским, ни антисоветским - ни в какой мере. Это было нечто внесоветское. Другого измерения. Не в ту масть.
Одна пьеса называлась 'Тот, третий'. Речь в ней шла о третьем любовнике Клеопатры (вспомним не законченные Пушкиным 'Египетские ночи'). Помимо первых двух претендентов - воина и философа, - третий был молодой поэт, притом он оказался трусишкой и позорно сбежал от любовного ложа плотоядной царицы. Пьеса посвящена погоне оскорбленной Клеопатры за малодушным любовником, причем фарсовые сценические положения излагаются стилем древних папирусов, отсюда, конечно, вытекали замечательные театральные эффекты.
Времена Павла I, романтического самодура, не знавшего ни меры, ни удержу в своих прихотях и капризах. Некий поп отличался нравом суровым и непреклонным; ему противопоставлен некий поручик, сугубо лиричный и сентиментальный. В результате некой хитросплетенной интриги, Павел издает рескрипт краткий и выразительный: 'Попа в поручики, поручика в попы!' Таким образом создается канва для