слишком многие. Семья, в представлении тех лет, означала душевно близких друг другу людей, но меньше всего необходимость исповедей и втягивания других в собственные неприятности. В том необъяснимо жестоком шторме, который переживала страна, было необычайно важно быть уверенным в чувстве этой близости, в том, что есть люди, ежечасно и независимо от обстоятельств болеющие за тебя душой. 'Сегодня поедем к Тезавровским' или 'сегодня у нас будут Женя и Нюся' означало, что семье еще раз удастся благополучно собраться вместе.
В какой-то момент переулок сменил свое название, дома он продолжал оставаться Леонтьевским, а дом номер шесть по-прежнему определялся именем Тезавровских - брата бабушки, Владимира Васильевича[137], и его жены Евгении Гавриловны Бовшек с их единственным сыном Васей. Роскошный музей сегодняшних дней тогда представлял удивительнейшее сочетание барской анфилады 'мирных времен' в бельэтаже и Вороньей слободки в полуподвале, где ютились в комнатах под сводами самые нужные помощники Константина Сергеевича Станиславского из тех, кого он хотел иметь постоянно под рукой. Две соседние двери вели: стеклянная, с открывавшимися за ней широкими пологими ступенями - к Константину Сергеевичу; низкая, глухая, с несколькими проваливающимися под землю ступеньками - в полуподвал, точнее - огромную полутемную прихожую-кухню с черно-серыми обколотыми раковинами - 'сливами' и множеством дверей. Хотя общая, на весь этаж, кухня и существовала, каждый из жильцов устраивал ее подобие и в собственной комнате, чтобы не бегать без крайней необходимости через мерзлую сырую прихожую и расходившиеся в две стороны полутемные коридоры.
Комната Тезавровских, прямо напротив входной двери, была одной из лучших, квадратная, с двумя опиравшимися на асфальт Леонтьевского переулка окнами, между которыми, увеличивая ее глубину, висело большое зеркало. Мебели было мало. Безделушек, вышивок и накидок никаких. Письменный стол. Круглый обеденный у широкой тахты. Стулья. И шкаф, отгораживавший у двери род гардеробной. Это был быт артистов, привыкших к гастролям, переездам и целым дням, проводимым в театре. Владимир Васильевич был одним из первых актеров МХАТа, вложившим в него все свое немалое состояние. Тетя Женя артисткой Второй студии МХАТа. Когда квартира в огромном сером доме на углу Камергерского переулка и Большой Дмитровки в первые годы революции была потеряна, Константин Сергеевич предложил дяде Володе (дедушкой звать артиста считалось некорректным) поселиться в его доме. Вместе они работали над созданием Музыкального театра имени Станиславского - дед перешел на режиссерскую работу - и оперного театра в Минске. На режиссуру перешла и Евгения Гавриловна[138].
'Пойти к Тезавровским' значило почти наверняка встретить тетю Нюсю и дядю Зигмунта. Но время от времени это означало еще и то, что Сигизмунд Доминикович будет что-то читать из своих законченных работ: прозу или пьесу. Слушатели усаживались скопом на тахте. Со стола убиралась всякая посуда никакого чтения при чае не допускалось. Сигизмунд Доминикович единственный располагался на стуле. Получалась видимость зрительного зала с немногими, но очень заинтересованными слушателями. К ним присоединялись актеры МХАТа, почти всегда Яншин. Один раз (а может быть, и не один) Мейерхольд, когда после скандального закрытия ГОСТИМа работал в Оперном театре Станиславского. Дядя Володя знал его с первого мхатовского сезона и буквально благоговел перед актерским талантом и даром режиссера этого, по его словам, фантастического человека. Мейерхольд после чтения пьесы[139] - а это была пьеса поздравил Сигизмунда Доминиковича как 'один из бесполезных и к делу непригодных зрителей'. Он ушел первым, сославшись на нездоровье Зинаиды Николаевны и какие-то домашние дела. Очень подавленный, хотя и державшийся до последнего подчеркнуто корректно, с милыми, обращенными к женщинам шутками. Даже посочувствовал Анне Гавриловне по поводу бремени, которое возлагает на каждую женщину близость с талантом. На глазах у тети Нюси были слезы: 'Это конец'. Кто-то попробовал возразить, но Сигизмунд Доминикович вмешался: 'После той бесчеловечной травли, которую устроили его же собственные артисты?' Он был на одном из тех роковых заседаний труппы ГОСТИMa в последних числах декабря 1937 года, когда питомцы Мейерхольда потребовали закрытия театра (сами!), освобождения своего руководителя навсегда ото всех обязанностей и выяснения его личности с политической и идеологической точки зрения. 'Да вы понимаете ли, те самые, с которыми он проработал семнадцать лет!' Едва ли не единственный раз на моей памяти Сигизмунд Доминикович был доведен до пароксизма ярости.
На этот раз встреча у Тезавровских не была запланирована. Мама рассказывала, что поводом послужила открытка от дяди Володи - телефонов ни у кого не было - с просьбой немедленно приехать. Если можно, то сразу по получении открытки. Бабушка стала собираться, не дочитав постскриптума: 'С. Д. будет все время дома'. Это было тем более странным, что дядя Зигмунт не имел обыкновения проводить время на Леонтьевском. От Пятницкой до Никитских ворот, куда, по счастью, шел ходивший по Замоскворечью двадцать шестой номер трамвая, бабушка, как сама признавалась, успела мысленно пройти по всем кругам Дантова ада. Время было сравнительно раннее. Дядя Володя и тетя Женя в театре, Вася в школе. Сигизмунд Доминикович сидел в комнате один. Очень бледный, хотя и с усилием, но говоривший нормальным голосом. Кто-то из его близких знакомых[140] - имени он не назвал, да в то время лишних имен лучше было и не знать - оказался в тяжелейшем положении. Это может сказаться на самом Сигизмунде Доминиковиче, но главное - на его рукописях: 'В случае любого обыска они конфискуют в первую очередь бумаги, а ведь у меня ничего почти не напечатано, и это вся жизнь'.
Домой бабушка вернулась с большой пачкой густо исписанных страниц, которую всю дорогу - 'чтобы не привлекать внимания' - держала на груди под шубой. Это была ее же мысль - спрятать рукописи Сигизмунда Доминиковича в две большие глиняные макитры с мукой, стоявшие в шкафчике на кухне. Хотя кухня была коммунальной, но нашими соседями были милейшие и интеллигентнейшие люди, которых никак не могло заинтересовать содержимое чужого жбана. Что касается случайных посторонних, бабушка была уверена, что никто не позарится на серую ржаную муку. Именно этот сорт муки был также ее выдумкой, о которой она с гордостью рассказывала через много лет. Эти рукописи вернулись к Сигизмунду Доминиковичу где-то после войны. Судьба другого тайника оказалась куда менее благополучной.
У родителей была часть дачи в Малаховке, вернее - небольшой уголок былой дачи средней руки с собственной терраской. Места не хватало даже для своей семьи, но родных и знакомых, особенно по выходным дням, собиралось множество. Тезавровские летом, как правило, где-то гастролировали, и тетя Нюся с Сигизмундом Доминиковичем приезжали одни. Порой дядя Зигмунт бывал и вовсе один. Лежал часами в шезлонге у единственной, зато густо засаженной цветами клумбы. Иногда дремал с открытыми глазами в гамаке. Писал за выставленным под деревья столом, прикрывая от ветра листы специально принесенным с озера рыжим камнем. Камень в обиходе так и назывался Зигмунтов камень и использовался для раскалывания орехов.
Иногда Сигизмунд Доминикович отправлялся со мной в далекие прогулки по малаховским улицам. Откуда-то он хорошо знал эти места. Рассказывал о былых хозяевах отдельных дач. О бывшем Летнем театре, где выступали московские труппы, а теперь ютился неухоженный, светившийся насквозь щелями плохо пригнанных досок летний кинотеатр. В конце Тургеневской улицы показывал угловую дачу с огромной террасой, на которой, по его словам, играл один из первых своих спектаклей Художественный театр. Он умел одним, едва уловимым движением показать и модную тросточку, и канотье, и падающее пенсне на шнурке. Но бросал слова скупо, не стремись поддерживать разговор, только когда ему хотелось. С дядей Зигмунтом надо было уметь быть - искусство, без которого пребывание с ним становилось совсем нелегким.
Была в их жизни с тетей Нюсей и еще одна сложность, о которой никто не говорил, но понять которую помогло только время. Характер занятий Анны Гавриловны. Актриса 2-й студии МХАТа, она рассталась со сценой не из-за отсутствия способностей. Свою роль сыграло то, что ее первый муж остался во время американских гастролей театра за границей. Удар был настолько силен и неожидан, что Анна Гавриловна словно потеряла себя. Сцена стала ее пугать и тяготить. Она перешла к преподаванию художественного слова, и притом для детей. Обращение к детской самодеятельности стало судьбой многих мастеров сцены в середине тридцатых годов. С образованием Комитета по делам искусств в 1936 году многие театры, особенно экспериментального толка, закрывались. Установка председателя Комитета и в те годы первого идеолога в области искусства П. Керженцева была на развитие самодеятельности, которая должна была противостоять зараженному всеми видами буржуазных и враждебных хворей профессиональному искусству. Анна Гавриловна стала руководителем студии художественного слова при