сбежавший от наказания в Дунайское пароходство, испытывавшее острый дефицит в отечественных кадрах.
Вовка Парамонов был красивый молодой человек, высокий физически и очень низкий морально. Он водил нас на рыбную ловлю, которая состояла в том, что мы таскали рыбу у рыбаков и тут же продавали ее местному населению. Население к рыбацким лодкам не подпускали, а нас пускали, потому что мы были русские, а у русских перед румынскими было такое же преимущество, как у названия «Дон» перед названием «Эдельвейс».
И тогда боцман Флянгольц впервые повернулся в мою сторону и сказал, глядя на меня глазами, в которых залегла вековая русская грусть:
— Слушай, парень, держись подальше от этой компании. Или мама тебя не учила, что брать чужое нехорошо?
Но я не мог бросить эту компанию. Вовка Парамонов был мой друг, больше того, он выделял меня среди всех своих товарищей. А кто такой был мне боцман Флянгольц? Бывший боцман? Но боцман мне не указ, пусть командует у себя на палубе.
На заработанные рыбной ловлей деньги я купил мичманку — красивую форменную фуражку. Все наши рыбаки за меня радовались, я выглядел в мичманке, как настоящий моряк, хотя по малости лет солидности мне не хватало.
— Ну-ка поверни козырьком назад, — сказал Вовка Парамонов. — Интересно, как ты смотришься в бескозырке.
Я повернул мичманку козырьком назад. Вовка долго и внимательно меня разглядывал и наконец сказал:
— Так ты похож на еврея.
Я смутился. Почему я смутился? Я не знаю, почему я смутился.
— А я и есть еврей.
Наступила долгая пауза.
— Что же ты раньше не сказал? — спросил Вовка.
— А у меня не спрашивали.
Об этом и впрямь никогда не было разговора. Все сведения обо мне были на родине, в отделе кадров, а здесь мы были все русские. И узбек был русский, и грузин был русский.
Но еврей не может быть русским — вот о чем мне поведала повисшая в комнате тишина.
— Ты должен был мне сказать, — сказал Вовка Парамонов. Он любил меня, а я его обманул. И, конечно, ему было обидно.
Боцман Флянгольц слушал этот разговор, глядя куда-то в сторону печальными русскими глазами. Он не одобрял меня, но и не осуждал. В глубине души он даже, возможно, мне сочувствовал.
Больше разговоров на эту тему не было. Но в тот же день весь большой румынский порт Браила знал мое настоящее лицо, мое истинное, а не показное обличье. И с тex пор на какой бы корабль меня ни направили, моя национальность бежала впереди меня, как собака бежит впереди хозяина, и крепко держала меня на поводке.
А боцман Флянгольц все смотрел и смотрел мне вслед своими печальными глазами, в которых залегла вековая русская грусть…
Священная корова
В наше время «старая дева» — совершеннейший архаизм. Сейчас и молодые девы встречаются не часто, а уж старых не сыщешь и с огнем. А в начале пятидесятых старые девы еще изредка встречались, хотя уже вызывали удивление, как священные коровы: как же это ее за столько времени никто не зарезал и не подоил?
У нас в порту такие разговоры велись без всяких художественных образов. Народ в порту простой, прямодушный, и, чтобы высказать мнение о женщине, никто не станет тревожить священных коров, тем более, что в порту о них ничего не известно.
Зинаида Владимировна могла бы рассказать, она могла объяснить, что на священных коров молились, а не смеялись над ними, как мы смеемся над старыми девами. Но она не стала бы об этом рассказывать, потому что сама была из этих священных коров.
Жених Зинаиды Владимировны, белый офицер, погиб на гражданской войне, и она, юная дворянка, навсегда осталась верна этой любви. Может быть, к ее любви примешивалось немного политики, и любовь ее была не только к жениху, но и ко всей дореволюционной России.
Мы работали с ней в портовской школе, преподавали литературу в параллельных классах. Я, только что со студенческой скамьи, старался поразить воображение учеников какими-то экстраординарными знаниями, а Зинаида Владимировна шла строго по программе, подолгу задерживаясь на таких вещах, на которых бы я умер от скуки. Мне казалось, что она ничего не знает сверх программы, и я от души сочувствовал ее ученикам.
В начале учебного 52 — 53-го года по стране прошла волна антисемитизма, вызванного известным «делом врачей». По заданию районо учителя проводили в классах беседы, призванные смягчить удар правительства по евреям. Нужно было разъяснить ученикам, что не все евреи плохие, что среди них встречаются и хорошие.
Но у моих учеников сообщение о хороших евреях вызвало горячий протест. Примеры Маркса, Эйнштейна, Чаплина их не убеждали. Примеры Гейне, Маршака на них не действовали. Мои ребята, как оказалось, не любили еврейской национальности. Хотя ни одного живого еврея не видели, потому что и тех немногих, которые им встретились, принимали за греков, обычных в этих местах.
Они говорили, что евреи плохие, потому что ищут легкого хлеба (как будто кто-то специально ищет тяжелый хлеб). И тогда я спросил у них:
— Хлеб учителя легкий?
— Нет! — дружно отозвались они. Никто из них ни за что не стал бы учителем.
И тут я использовал, с одной стороны, служебное положение, а с другой, — любовь ко мне моих учеников. Я сказал то, что говорить было не принято, слово «еврей» было не принято употреблять с местоимением первого лица. Этот эвфемизм запечатлен в известном анекдоте: «Наша национальность?» — «Да».
Меня вызвали в районо, обвинили в неуместной национальной браваде. Объяснили, что в еврейской национальной гордости должно быть больше национальной скромности.
И тогда я напросился на классный час к Зинаиде Владимировне. Мне было интересно, что скажет о евреях эта дворянка, воспитанная в черносотенные царские времена.
Зинаида Владимировна сначала пошла по программе. Она напомнила ученикам такие крылатые выражения, как «египетский плен» и «вавилонский плач», и сказала, что плен — это плен евреев, а плач — плач евреев. Она сказала, что у евреев очень трудная, трагическая история, последний период которой мы знаем по недавней войне.
А потом она вдруг отошла от программы и рассказала об еврейском ученом по имени Гилель, который жил во времена царя Ирода.
Этому Гилелю ученость далась не просто. В школах Иерусалима в то время нужно было платить за вход, а у Гилеля не было денег, и он залезал на стену здания и слушал все уроки через окошко. Висеть на стене было неудобно, холод пробирал до костей, а уроки были такие трудные, что даже в помещении высиживали не все, некоторые убегали с уроков. И тогда мальчик Гилель решил: если его не сдует ветром, если не заморозит холодом, то он всю жизнь потратит на то, чтобы научить евреев терпению.
И вот какой смешной случай произошел с этим ученым, когда он уже был известным, уважаемым человеком.
Однажды он купался, вдруг слышит — к нему стучат. Обтерся Гилель полотенцем, оделся, выходит из дома, а там молодой человек.