Чтоб по вечерам собирались у нас друзья — ученые, путешественники, художники, музыканты… И чтоб непременно рядом ты. И теперь все это кажется так близко. Протяни только руку, да сбрось этот клобук.
— Да как же его сбросишь-то?
Иакинф сказал о своем твердом решении оставить духовное звание. Теперь, когда он стал членом- корреспондентом Академии наук, а его ученые труды получают европейское признание, этого, пожалуй, можно добиться.
— Да и теперь я не один. Есть у меня ты и есть друзья! Теперь, мне кажется, я все могу!
— Ой, Никитушка, неужто это возможно? — воскликнула Таня, и лицо ее осветилось надеждой. — Может, великий грех беру я на душу, но только об этом одном и молю бога. Да и то сказать, оставаться тебе в монашестве еще больший грех, нежели расстричься. Ну какой же из тебя инок, сам рассуди. В церковь не ходишь, и дома лба не перекрестишь. Как же примирить это с иноческим-то уставом?
И они принялись строить планы на будущее. Представляли они его себе так ясно.
Таня советовалась с ним, как лучше распорядиться оставшимися после Сани и родителей средствами, как завершить постройку дачи на Выборгской стороне за клиническими зданиями, которую начал еще Саня, делилась своими сомнениями о воспитании Сонюшки. После смерти старших детей — Никиты, названного так в его честь, и Наташи — она осталась у них единственной. Вся любовь, которую она и Саня делили между тремя детьми, они перенесли на одну Сонюшку, Саня, тот просто души в ней не чаял, и, должно быть, забаловали ее. Она выросла чересчур беззаботной и легкомысленной. И хоть сердечко у нее доброе, да голова забита разными глупостями. Несколько лет назад по совету матери (та об ту пору была еще жива и, продав дом в Казани, переселилась к ним, в Петербург) отдали Сонюшку в Смольный институт, где мать в свое время воспитывалась сама.
Иакинф не одобрял этого и советовал забрать ее домой.
— Нехорошо, право, нехорошо, — говорил он, — отделять так рано детей от родительского крова. Да разве можно лишать девочку наслаждения невинными семейственными радостями. Поверь, это иссушает сердце ребенка и до срока наполняет его грустными чувствованиями. В институте забота воспитательниц или смотрительниц, уж не знаю, как там их называют, разделяется между великим множеством институток…
Таню радовала эта горячность Иакинфа. Она и сама тосковала без дочки. Но с таким трудом определили ее в институт. Брали туда только дочерей потомственных, дворян, а Саня из духовного сословия и только с профессорством получил дворянство. Ее радовало, что Иакинф принимал участие в Сонюшке так, словно приводился ей родным отцом. Да и та привязалась к нему, как к родному.
— Поверь, Танюшка, это я по себе знаю, — говорил между тем Иакинф. — Сам воспитывался в закрытом заведении. Ну, само собой, институт не бурса, а все-таки… Ребенок, под надзором совершенно чуждых ему людей, делает все из одного только скрытого страха, и тот никогда не превращается в детскую любовь или приязнь. Юная душа, которая в родительском доме привязывается почтением к отцу или деду, нежностию к матери или бабке, там стесняется в неизвестном и чуждом ей круге. Вот оттого-то, голубушка, и происходит равнодушие, скрытность, холодное обращение, которое я примечал почти что во всех детях, кои воспитаны вне своего семейства.
Но до выпуска оставалось всего полтора года, и после долгих обсуждений и раздумий решено было его дождаться…
Как всегда, Иакинф пробыл у Тани до позднего вечера.
'Вот все могу, все могу, — усмехался Иакинф, шагая по пустынному в этот поздний час Невскому, — а приходится, на ночь глядя, тащиться в опостылевшую лавру'. В жилах закипала кровь, стоило только подумать о своем бесправном, унизительном положении. 'Все могу, все могу, а на поверку-то выходит ничего ты не можешь! — укорял себя Иакинф в бессильной ярости. — Завтра же напишу ходатайство в Синод!'
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
I
Ходатайство он написал на следующее же утро. И начальника Азиатского департамента тайного советника Родофиникина долго уговаривать не пришлось: тот незамедлительно обратился к обер-прокурору Святейшего Синода с пространным и убедительно составленным посланием — тут уж постарались и Шиллинг, и Тимковский. Подробно изложив ученые заслуги отца Иакинфа не только перед отечеством, но и перед самой Европой, а также важную его деятельность в министерстве иностранных дел, Родофиникин 'вменял себе в обязанность для самой пользы службы и наук покорнейше просить употребить благосклонное ходатайство о сложении с него, отца Иакинфа, монашеского сана, ибо сан сей препятствует ему в свободном отправлении возлагаемых на него по службе обязанностей'.
Несколько месяцев прошло в томительном ожидании. Святые отцы не спешили с определением, хотя в частной беседе с Шиллингом князь Мещерский и отозвался, что сам он не видит особенных причин, могущих служить преградою к снятию монашеского звания с отца Иакинфа. Тем ужасней было узнать, что митрополит Серафим наотрез отказал в расстрижении. Иакинф был в смятении.
Шиллинг утешал:
— Не надобно отчаиваться, отец Иакинф! Совсем это на вас не похоже. Ну, первая попытка не удалась, а все же рук опускать не следует. Да и на митрополите свет клином не сошелся. Можно будет еще и к государю обратиться. Надобно только действовать наверняка. Ведь ваши труды получают теперь европейское признание.
— Ну, знаете, Павел Львович, в своей земле пророка не бывает.
— Не скажите, батюшка. Намедни получил я письмо от господина Абеля Ремюза, президента Парижского Азиатского общества. Пишет, что в Париже вашими трудами живейшим образом заинтересовались. Вот изберут они вас в действительные свои члены, это еще больше придаст вам весу. А уж если заграница вас за пророка сочтет, тогда против такого вердикта ничего не попишешь. Надобно обождать. Наберитесь терпения. А пока есть у меня к вам одно предложение, которое, я надеюсь, вас заинтересует. Столько раз и так увлекательно рассказывали вы мне про Китай и Монголию, что решил я наконец предпринять ученую экспедицию, если не в самый Китай — получить разрешение на поездку туда от несговорчивых китайцев потребовались бы годы, — то к его границам, в Забайкалье. Что, махнем, батюшка? Годика этак на полтора? Обследуем наши границы с Китаем, а заодно познакомимся с жизнью местных племен, посетим ламаистские монастыри и капища, соберем образцы их убранств и книги на монгольском и на тибетском языках… Я хочу просить вас принять самое деятельное участие и в самой экспедиции, и в подготовке к ней.
— Так разве же меня отпустят на такой срок из лавры? — спросил Иакинф недоверчиво.
— А что вам в ней делать? — усмехнулся Шиллинг. — К службам ихним вы все равно не ходите. Уедете — лаврское начальство ваше только вздохнет с облегчением. Не будете им глаза мозолить. Я, разумеется, обстоятельнейшим образом доложу, что заставляет меня включить в экспедицию такого знатока Востока, как вы. Но и вы, со своей стороны, напишите о причинах, которые побуждают вас просить о поездке на китайскую границу. Кстати, я думаю, мы сделаем штаб-квартирой нашей экспедиции Кяхту. Как вы находите?
— Разумеется, Кяхту. Тут и думать нечего.
Долго уговаривать Иакинфа не требовалось. Конечно, жаль было расставаться с Таней на такой срок. Но время пролетит быстро. Он уже давно примечает — каждый следующий год куда короче предыдущего. Да и дел у него там действительно множество.
Не мешкая, он принялся за составление записки:
'Причины, побуждающие меня ехать в Кяхту, — писал он, — суть: 1. Нужно составить пространную грамматику языка китайского, что удобнее могу сделать в Кяхте, получая нужные по сему предмету сведения от китайцев лично'.