заботиться о сохранении и спасении оных. Печься о них, как мать о детях своих печется…
Рассказывал ихэ-лама обстоятельно, не торопясь. Ему, должно быть, приятно было, что важный русский монах, едущий с многолюдной свитой в Пекин, расспрашивает о его вере и слушает с таким вниманием.
Жаль только, вести беседу приходилось через переводчика. А какой ни дельный переводчик был Никанор, и ему переводить слова ихэ-ламы было нелегко. То и дело он перебивал ихэ-ламу, просил повторить сказанное, порой между толмачом и рассказчиком начинались долгие препирания, в которых Иакинф при всем старании не мог разобрать ни слова. И нередко после такой долгой и трудной беседы Никанор только тяжело вздыхал, беспомощно разводя руками.
— Уж не знаю, ваше высокопреподобие, как и пересказать вам его слова. Больно уж все мудрено. Да для многих его речений я и слов-то подобрать не могу. Все, все, все, что есть, — Никанор сделал широкий круг руками, словно обнимая небо и землю, — на два царства, а лучше сказать, на два особливых мира делится. На мир духовный — нирвана по-ихнему — и царство плоти. Нирвана эта ихняя — извековечна. Ни конца, ни предела будто она не имеет. А все, что из плоти, — временчиво и, рано или поздно, непременно должно разрушиться. Обличья мира плотского (сансарой они его прозывают) зыбучи — будто песок в Гоби. И вот, ваше высокопреподобие, пока человек во плоти, пока плоть над ним властвует, мечется он, будто овод над скотиной, плутает, словно слепая лошадь по степи…
— Короче сказать, удел человека — суета, мучения к страдания. Так? И каждый человек от рождения обречен на страдания и не в силах от них избавиться?
— Не знаю, право, как бы повернее передать вам его слова, ваше высокопреподобие, — вздыхает переводчик, выслушав пространный ответ ихэ-ламы. — Пока душа связана телом, она страждет — алчет жизни и трепещет смерти. И весь-то век живет человек под неизбывным страхом смерти. Желания у него переменчивые и неудоволенные. Вот и выходит, что сама-то жизнь человечья и рождает страдания. Оттого-то, говорит он, и надобно каждому целью себе положить избавиться от телесных, плотских желаний.
Иакинф слушал и поглядывал на этого дородного, видно любившего поесть, ихэ-ламу, чем-то неуловимо напоминавшего ему архимандрита Сильвестра. Ну уж сам-то он вряд ли станет сдерживать свои желания, невольно подумалось Иакинфу.
— Ежели человек ведет жизнь непорочную, добродетельную, — доносилось между тем до него, — он может заслужить счастливое перерождение в будущем. В этой жизни он нищий пастух, а в будущей — владетельный князь или, скажем, просвещенный лама.
Иакинф внимательно слушал, стараясь уловить главное в пространных объяснениях степного вероучителя. Пока Никанор, отирая пот со лба, старательно переводил слова ихэ-ламы, тот неторопливо набил крохотную нефритовую трубочку на длинном, четверти в три, чубуке и почтительно, обеими руками протянул ее Иакинфу. Таков уж степной обычай. Иакинф вежливо поблагодарил, тайком, чтобы не обидеть ихэ-ламу, вытер мундштук полой рясы и с наслаждением затянулся. Потом выколотил трубку, набил ее своим табаком и со всей возможной почтительностью вернул трубку хозяину. Тот затянулся сам и, выждав, когда переводчик умолк, продолжал свой рассказ. И опять не раз приходилось прерывать размеренный поток туманного степного красноречия, чтобы добраться до его смысла.
Из рассказа ихэ-ламы выходило, что божественный дух рассеян по миру мельчайшими частицами. И в каждом человеке есть толика этого божественного начала. Но есть в нем и исконная наклонность ко злу.
Иакинф задумчиво смотрел на реку, по которой стаями плавали утки и тюрпаны. По отмелям расхаживали важные, совсем непугливые журавли. Вдруг где-то рядом раздался выстрел, и птицы разом поднялись, послышался плеск взбаламученной воды, шум и свист сотен крыл, разрезающих воздух, и на солнце заискрился радужный ливень — видно, каждая птица, взмывая ввысь, захватывала на крыльях хоть несколько капель и роняла их на лету. Иакинф вскочил и огляделся. Шагах в двадцати ниже по течению стоял казак с дымящимся ружьем в руке.
Иакинф укоризненно покачал головой, показывая глазами на сидящего на ковре ихэ-ламу.
— Так я же не в них и стрелял-то, ваше высокопреподобие, просто надумал пугнуть, — оправдывался казак. — Вовсе непуганые. Подпускают к себе близехонько. А пальнул, так видели — разом все взмыли.
Иакинф вернулся к ихэ-ламе.
— Вот и к убийству, — переводил его слова Никанор, — влечет человека плоть. И единственно, кто может смягчить его сердце, — лама. Это его добрый друг. Про доброго друга он особливо подробно рассказывает, — пояснил переводчик. — Будто необходимо надобен он человеку — как проводник при путешествии по незнакомой стороне, как кормчий при переправе на бате через многоводную реку.
Спасение человека, по словам ихэ-ламы, в постоянном общении с этими добрыми друзьями. На земле — это ламы. На небесах — бодисатвы и будды. Их тьмы и тьмы. Они могут являться в мир и в образе человека. Но на земле самый близкий, а потому и самый полезный человеку добрый друг — лама. Только освещая путь свой светом его наставлений, может человек надеяться на счастливое перерождение после смерти.
— Вот оттого-то так много у нас лам, — заключил ихэ-лама. — Дабы каждый мог обратиться к ним за поучениями.
— Спроси у него, Никанор: чему же учит человека лама?
И опять долгая беседа Никанора с ихэ-ламой и короткий перевод:
— Перво-наперво — избегать черных грехов и следовать белым добродетелям.
— Так расспроси же, расспроси, что это за черные грехи и белые добродетели?
— Десять черных грехов человеческих делятся на три разряда. Первый — это грехи тела: убийство, воровство, блуд, — перечислял ихэ-лама, загибая пухлые пальцы. — Ко второму разряду принадлежат грехи языка: ложь, клевета, злословие, суесловие. К третьему — грехи, совершаемые мыслью: зависть, злоба, неверие или ересь.
При этом, как понял Иакинф, самый главный из всех черных грехов — неверие или ересь. Только тот, кто верует в будду, может надеяться достигнуть святости. Все прочие, не знающие истинной веры, хоть и имеют образ человечий, но свойства их не превосходят свойств животного.
— Выходит, и я тоже? — спросил Иакинф, протягивая ихэ-ламе табакерку.
Тот взял щепотку табака, набил трубку и, пряча глаза, ответил:
— И ты тоже.
— Но я ведь священнослужитель, и ваши соотечественники меня тоже да-ламой — большим ламой — величают.
— Те, кто перед другим вероучением благоговеет или его проповедует, святости не достигнут. Все они обречены на вечные страдания. После смерти душа человека, исповедующего ложную веру, может за грехи возродиться в теле какого-нибудь зверя или насекомого. Да вот хоть бы его, — кивнул он на кружащегося над лошадью огромного зеленоглазого овода.
— Ох-х как страшно! — вздохнул Иакинф. — Выходит, ежели я хочу достигнуть блаженства и святости, мне тоже надо в вашу веру обратиться?
— Да! — убежденно сказал ихэ-лама. — И чем скорее, тем лучше!
Вот и тут, как и у нас, одним из самых тяжких грехов почитается ересь, думал Иакинф, слушая ихэ- ламу. Отчего же всем религиям так присуще это отсутствие веротерпимости, отчего так яростно нападают священнослужители на инакомыслящих и инаковерующих? Требуют, чтобы люди веровали не вообще в бога, а в своего или в своих. Да, нелегко будет вести в Китае проповедь Христова учения. А ведь, в сущности, как много общего между ламаизмом и христианством. И тут, и там — вера в воздаяние. Воздаянием за дела греховные будет мучение: у христиан — в аду, а у ламаитов — перерождение после смерти в низшие существа. Как это говорил ихэ-лама? Умерев, человек может возродиться верблюдом или шакалом, журавлем или тарбаганом. Наградою за дела добродетельные будет блаженство: у христиан — в раю, а у ламаитов — в будущих счастливых перерождениях. Каждое одушевленное существо, как говорит ихэ-лама, пройдя через длинную цепь перерождений, может достигнуть святости и наконец раствориться в нирване…
Но прежде ему предстоит еще пройти десять областей бодисатв. Как они называются? Нескверная,