IV
Рано утром его разбудили птицы.
Он не сразу сообразил, где находятся. За долгие годы бурсацкой жизни Никита привык вставать затемно и видеть по утрам одно и то же. В большой комнате с низким сводчатым потолком спало их человек шестьдесят. Спальня едва освещалась двумя сальными огарками, плававшими в воде, налитой в жестяные плошки. На все лады храпели кругом пииты, риторы и философы.
А тут не храп, а пение птиц, не одуряющая вонь переполненной бурсаками спальни, а чистый, как родник, воздух, духовитый запах омытого росой хмеля и теплого парного молока.
Где-то вдали запел пастуший рожок.
Никита вскочил на ноги и вышел из шалаша.
Еще не рассеялись синие ночные тени, но легкие облака над головой уже порозовели, над лесом у самого окоема пробежала узкая яркая полоса. Вот такая же, только пошире, поползла по земле, все ближе, ближе; теплый луч коснулся лица, и Никита невольно зажмурился: взошло солнце.
Дома еще спали, и он спустился к реке.
Поговорить с отцом вчера не удалось. Днем тот крестил сына у богатого мужика на выселках. А что за крестины без пива? Никита знал: пиво тут варят хмельное, пьяное и батюшку вчера на радостях так напотчевали, что вечером привели домой под руки. Даже поднявшаяся с приездом сына кутерьма отца не разбудила.
Да-а, мудрено, видно, сельскому священнику не спиться, подумал Никита. Для этого надобно обладать железной волей или воловьим чревом. В самом деле, пригласят ли священника прочитать молитву роженице, причастить ли больного, помянуть ли покойника — без пива не обойтись. Так уж заведено сысстари, с первых дней крещения отцов и дедов.
Никите и самому не раз доводилось ходить с отцом по приходу — на пасху и на святки. В каждой избе неизменные угостки, как тут говорили. Помнит Никита, обошли они как-то с отцом и дьяконом десятка два дворов, заходят к одному чувашину из новокрещенов, — молебен служить надобно, а дьякон как сквозь землю провалился. Побежал Никита на розыски. А дьякон, пока отец в избе воду святил, к соседской молодухе пристал. Муж, здоровенный, горячий чувашин, вступился за жену. Тот — в драку, вот мужики его орарем {Орарь — часть дьяконского облачения, идущая через левое плечо перевязь с вышитыми на ней крестами.} к столбу и привязали. Окружили незадачливого волокиту мальчишки, смеются, языки показывают, дьякон орет громким, хоть и нетвердым, голосом, порывается на них броситься, да где там: руки за спиной скручены и сам крепко к столбу приторочен.
…До обеда Никита бродил по селу и все примерялся: а что, если б тут, рядом с ним, жила Таня? И отчий сад яблоневый показался ему маленьким, и изба покосившейся, и горница, в которой мать собрала обед, какой-то уж чересчур низенькой, и бревенчатые стены закопченными дочерна.
К обеду был подан не хлеб, а сухари. Их размачивали в деревянной мисе. Только Никите мать отрезала ломоть свежего хлеба, видно полученного вчера за крестины.
— Что же вы щи с сухарями хлебаете? — спросил Никита.
— Сухари еще с пасхальных хлебов остались, — ответила мать.
'Да я мог бы об этом и не спрашивать', — подумал Никита. Он хорошо знал: платили священнику в деревнях натурой. Хлебы, что получают за случайные требы — за крестины, молитву, благословение, конечно, не залеживаются и сразу идут на стол. Ну а с пасхальными караваями выход один — сушить на сухари. Разве он забыл, что хлеб черствый, с плесенью бурсаки называют поповским?
Никита поглядывал кругом, и в глаза бросалось то, чего не замечал прежде, — облезлые деревянные ложки, щербатая столешница, иссеченная глубокими трещинами, двухпалая рука отца.
Разговор шел о разных домашних делах.
— А Ильюшка-то как вымахал, — кивнул Никита на уплетавшего щи младшего брата. — Сколько ему?
— Седьмой годик пошел.
— Скоро в семинарию. Хочешь, Ильюша? — спросил Никита.
— Не. Не хочу в попы, хочу в гусары.
Все, кроме отца, рассмеялись.
— Ишь гусар выискался! — ласково потрепал брата Никита.
— Летось проходил через село эскадрон гусарский, — пояснила мать. — Каски да епанчики, ментиками, что ли, они прозываются, на солнце так и горят. Вот с той поры гусарами и бредит.
— Тоже мне гусар! — нахмурился отец и повернулся к старшему сыну: — А ты бы похлопотал, Никитушка, о казенном-то коште для брата. Содержать его на своем мне не под силу.
Вскоре разговор зашел о первом священнике села отце Петре.
— Тошно служить в одном приходе с ним, ох тошно! — вздохнул отец. — Дня через три или четыре после злодейства, о котором я тебе отписал, в отношении матери твоей изъявлял он весьма странные поползновения.
— Что, что? — встревожился Никита.
— А вот слушай. Случилось мне из дому отлучиться, так отец Петр, уж не знаю, для какого умыслу, — не иначе как про небытность мою проведав, подошел к избе нашей и на мать набросился.
— Как это набросился?
— А вот так. Крепко, видать, в подгуле был, ну пришел, схватил ее за рубаху, яко неистов, и начал драть на ней ту рубаху.
— Он и больше б причинил мне побойства, да я вырвалась. Вбежала во двор, вороты да сенные двери за собой заперла, а отец Петр схватил полено, на забор взгромоздился и ну давай браниться по- всякому. 'Убью, — кричит, — тебя даже до смерти!' Машет поленом и еще приговаривает: 'А ежели и убью тебя, стерву, так заплачу за то сто рублев, и делу конец. А что мне сто рублев, — кричит, — тьфу!'
— Вот оттого-то и имеем мы крайнюю опасность, как бы он по тем своим угрозам и заподлинно не причинил ей смертного убивства. — Отец приподнял со стола двухпалую свою руку: — Я ведь и про руку на него думаю. Полегчало мне, так уж как я ни старался разведать, кем точно мне пальцы-то отрублены. Из ума иступился, а и поныне никакого известия ни от кого получить не могу. Токмо мнится мне, не иначе как отец Петр содеял сие или кто по его наущению, потому как он на всякое злодейство способен.
— Так неужто нельзя от него избавиться? В духовное правление или в консисторию на него пожалобиться.
— И жалились, и жалились! Летось даже в консисторию челобитную на него подали.
Отец поднялся из-за стола, достал из-за божнины аккуратно завернутую в холстинку бумагу и протянул Никите. То была старательно перебеленная дословная с челобитной, подписанной прихожанами. 'Мы, нижеподписавшиеся Казанской губернии, Чебоксарского уезда, Цивильской округи, села Бичурина, церкви Воскресенской, — читал Никита, — свидетельствуем по чистой нашей совести, что первый священник нашей церкви Петр Прокофьев чинит нам, имянованным, так и всего нашего села жителям великие притеснения и приметки, всечасно бранит прихожан непотребными матерными бранями и бьет смертными побои, ходит по селу с иконой в пьянственном образе, и многоразличными способами у прихожан разные незаконные даяния вымогает, и женишек наших блудным воровством бесчестит'. Слезно просили прихожане освободить их от отца Петра и заместо него дать им в старшие священники отца Якова, 'потому как второй священник нашей церкви Яков Данилов есть человек добрый, не пьяница, не клеветник, не сварлив, не любодеец, в воровстве и обмане не изобличен, поведения честного, да и нашему чувашскому языку весьма заобыкновенен и способен привести чувашей к лутчему исправлению христианской веры'.
— Ну и что же консистория?
— Не уважили той просьбы челобитчиков в консистории, не уважили. Видно, рука там у отца Петра. А про челобитную он, отец Петр, от кого-то проведал. Незадолго до того ты домой на ваканцыи приезжал. Вот отец Петр и заподозрил, что челобитную мужикам ты сочинил, с той поры и затаил злобу и на тебя, и на меня, и на все семейство наше.
— Никак я в толк не возьму, отчего первым священником в селе он, а не вы, — сказал Никита. — Вы хоть до грамматики доучились, а отец Петр и вовсе в семинарии не бывал. Да я и не знаю, имеет ли он