меня не ждал и не ждет так страстно, как ждут ушедших на войну матери и жены. Никто, кроме, может быть…
Я обернулся и посмотрел на Лиду. Она стояла боком ко мне и рассеянно вертела цепочку с ключами. Вид у нее был скорее равнодушный, но за равнодушием угадывалось ожидание. Я обнял ее за плечи, и она прижалась ко мне. Так мы простояли несколько минут, а затем быстро пошли к машине. На этот раз я сел рядом. Развернув машину, она сказала:
— К тебе, конечно, нельзя?
Это не был вопрос, скорее констатация. Я вспомнил свою этажную даму и понял, что под ее взглядом нелегко провести к себе женщину даже днем.
Когда мы в ожидании зеленого света стояли на безлюдном перекрестке, я спросил:
— Ты, кажется, собиралась к какой-то Маше?
Лида усмехнулась:
— Мы и едем к Маше.
Мне совсем не хотелось ехать в чужую компанию, но я промолчал и, как выяснилось, правильно сделал.
Маша жила поблизости в одном из замоскворецких переулков. Дом был старый, обшарпанный. Лида завела машину во двор, мы поднялись по крутой, пахнущей кошками черной лестнице на второй этаж и при помощи ключа проникли в темную кухню. Светилось лампадным светом слюдяное окошечко в одной из выстроившихся в ряд керосинок, свет падал на свисающую со стола резиновую грелку и выбитый кафельный пол. В коридоре, где была уж совсем непроглядная тьма, Лида уверенно нашла нужную дверь, щелкнул ключ, и мы вошли в длинную и узкую комнату. Через единственное окно проникал свет от уличного фонаря, и, прежде чем Лида включила лампу, я уже понял, кто такая Маша. Наверняка одинокая женщина, Лидина сверстница или чуть постарше, интеллигентная и беспорядочная, славная баба, у которой можно попросить ключ от комнаты, не вдаваясь в объяснения. Затейливая лампа, вся из трубок и шарниров, такие я видел у чертежников, уютно освещала изголовье тахты, гору разноцветных диванных подушек, большого плюшевого пса и небрежно брошенный томик стихов. Чья-то невидимая рука позаботилась о нас — на тахте лежала стопочка чистого белья, а на тумбочке стоял кувшин с морсом. А дальше все было как у фрау Кюн и у фрейлейн Тильман, только еще накаленнее, без того ощущения инопланетности, которое оставалось от наших встреч в Берлине. Берлинские ночи были реальностью, но это была другая реальность, от нее, казалось, можно было проснуться, она не вступала в противоречие с моей московской реальностью, с ней она просто не пересекалась. Здесь все — таинственные шорохи за стеной и в коридоре, игра бликов и теней на потолке, редкое шуршание пролетающих мимо машин и потрескивание троллейбусных проводов, все напоминало, что я здесь, на этой планете, в этом городе, где мне предстоит начинать жизнь заново. Мы почти не говорили, во всяком случае, ничего такого, что могло бы представлять общественный интерес. Под утро я задремал, а очнувшись, не сразу понял, где нахожусь. Лида тоже открыла глаза и, охнув, потянулась к тумбочке за своими часиками.
— Скоро придет Маша? — спросил я.
— Маша-то не придет. Но лучше убраться пораньше, пока не проснулись соседи.
От умывания пришлось отказаться, от чаепития тоже. Дрожа от утреннего холода, мы наспех восстановили в комнате статус-кво, долго прислушивались к коридорной тишине и, наконец решившись, выскользнули из комнаты и осторожно заглянули в еще безмолвный кухонный цех. Одна из керосинок, кажется та самая, светилась, пламя коптило, дребезжала крышка стоявшего на ней чайника. Я хотел прикрутить фитиль, но Лида утащила меня на лестницу.
По дороге к гостинице мы не сказали и десяти слов. Но когда машина остановилась у подъезда, я понял, что разойтись в молчании было бы просто неприлично.
— Ты куда теперь? — спросил я исключительно для того, чтоб что-то сказать.
— Домой, конечно.
— Где твой Борис? Как всегда, в командировке?
— Нет, дома.
— Дома?
Вероятно, интонация у меня была почти испуганная. Лида взглянула на меня и усмехнулась:
— Я его не обманываю.
— Не хотел бы я быть на его месте.
Признаюсь, это было неудачно. Лида взглянула на меня и расхохоталась:
— Ну, знаешь… Ты наглец.
Смутившись, я спросил:
— Записать тебе мой номер телефона?
Она ответила с великолепным презрением:
— Неужели ты думаешь, что у меня его нет?
Мордатый швейцар в расшитой галуном фуражке, принимая приготовленную мной заранее бумажку, заговорщически подмигнул. Этажной дамы за конторкой не было, ключ выдала сонная уборщица. В номере все еще пахло мастикой, я отворил окно, кое-как ополоснул лицо холодной водой и не раздеваясь прилег прямо на оранжевое вискозное покрывало. Мне предстояло принять важные решения. Одно из них касалось только меня. Я решил дать согласие на новое назначение. Второе — меня и Лиды. Ничего не предрешая по существу, во что бы то ни стало сохранить свободу.
Но на мою свободу никто не покушался. Приняв новый пост, я закрутился в организационных хлопотах, а через несколько дней вылетел со специальным заданием на Дальний Восток. Позвонить Лиде перед вылетом я не мог, а звонить из штаба фронта мне по многим соображениям не хотелось. Командировка затянулась, вернулся я уже в другую гостиницу, к слову сказать, гораздо лучшую, надо было позвонить Лиде и сообщить свои новые координаты, но моя совесть была уже нечиста, и, как большинство людей с нечистой совестью, я не спешил очиститься.
Лида позвонила мне сама. Веселая, дружелюбная, без единого слова упрека.
Мы стали встречаться. Иногда под гостеприимным Машиным кровом, иногда днем у меня в номере. Виделись и открыто — в доме ее родителей, где она жила с мужем и сыном. Этого знакомства мне избежать не удалось. Муж оказался очень бледным, очень вежливым и молчаливым человеком в темных очках. Вероятно, любая профессия накладывает на людей свою печать. Лидин муж настолько приучил себя не говорить лишнего, что не всегда говорил необходимое. Мальчишка мне не понравился, в отличие от своего закованного в латы отца он был очень развязен, и развязность эта поощрялась.
Почему я все-таки женился на Лиде? Конечно, это была ошибка, но ошибка неотвратимая. Сказать, что меня к этому принудили, было бы злейшей клеветой. Я никогда не слышал от Лиды ни малейшего намека на то, что наши отношения ее не устраивают, ни жалобы, ни попрека, ни самомалейшей попытки заставить меня произнести какие-то обязывающие слова. Она была ровна, заботлива и как-то вызывающе покорна. В моменты близости мы говорили все слова, которые говорят любовники, кроме слова 'люблю'. У каждого из нас были на то свои причины, и она и я одинаково, хотя и по разным причинам, избегали выяснения отношений. Со стороны Лиды это было проявлением величайшего такта, тем более удивительным, что с другими людьми, включая родителей и мужа, она не слишком церемонилась. Обостренным чутьем она понимала, что любая попытка наложить на меня лапу вызовет единственную реакцию — отталкивание. Поэтому она безоговорочно выполняла неписаный договор: никаких обязательств, никаких конфиденток, кроме Маши, — с этой Машей мне в конце концов пришлось познакомиться, и она оказалась совершенно такой, как я себе ее представлял. Лида почти никогда со мной не спорила, предоставляя мне тешиться моим мужским превосходством, продолжалась начатая еще в Берлине игра в 'как скажешь', в такой игре прошло полгода, и оказалось, что эта, вероятнее всего, неосознанная тактика куда вернее, чем любой нажим, толкала меня к женитьбе. Никто не говорил мне в глаза, что я мучаю женщину и должен на что-то решиться, мне не угрожал расправой ревнивый супруг, но я все больше уставал от пронизывающих взглядов этажных дам, от ласкового укора на лице Маши, от непроницаемой вежливости Лидиного мужа. Еще труднее было с самой Лидой. Она вела себя безупречно, не жаловалась и не устраивала сцен. Об ее недовольстве существующим положением можно было догадываться только по приступам беспричинного веселья (заканчивались они слезами), по сумасшедшей езде на своем видавшем виды 'опельке' (конфликты с милицией улаживал обычно папа) и по молчанию, нисколько не враждебному и даже не