принуждению, а по влечению. И как бы я хотел иметь хоть каплю власти над сердцем одной известной вам женщины! Власть ее над моей душой почти беспредельна, если я, поклявшийся никогда не иметь с вами дела, все-таки встречусь с вами не для воображаемого, а для настоящего диалога, этим вы целиком обязаны ей.
Не будем путать нормальное честолюбие, проистекающее из присущего только человеку чувства чести, с ложным. Для него в русском языке есть отдельное слово — тщеславие. Истинно честолюбивый человек чаще всего скромен — ему претят фальшивые почести. Мы — страна очень честолюбивых людей, и мне это нравится. Честолюбие делает нас менее корыстными. Иногда просто умиляешься, видя, насколько чисто символические, не дающие никаких существенных преимуществ знаки общественного признания властнее над душами наших людей, чем живые деньги. Но оставим это. Для меня как физиолога гораздо интереснее та ежедневная, ежечасная, ежеминутная бомбардировка всех наших органов чувств микроимпульсами, микроэмоциями (потом подумаю, как это лучше назвать), создающая определенный эмоциональный микроклимат. Попробую быть конкретным. Есть такое грубоватое выражение 'нужен он мне, как собаке здрасьте'. Отвлечемся от вопроса, нужно ли оно собаке, гораздо любопытнее другое: оно, оказывается, чрезвычайно необходимо человеку. Казалось бы, нет никакой практической необходимости в том, чтобы знакомые, а тем более незнакомые люди при встрече желали друг другу здоровья, никакого реального влияния на соматическое состояние организма такое пожелание иметь не может. Однако наше сознание четко регистрирует данные зрения (поклон или небрежный кивок), слуха (о, тысячи оттенков!) и даже осязания — древнейший обряд рукопожатия приобрел в наше время новый, но не менее важный смысл, и когда с вами перестали здороваться люди, которых вы раньше едва удостаивали кивком, это было для вас настоящим потрясением. Вы неистовствовали. Люди небезразличны к тому, кто, как и в какой последовательности их приветствует, обращаются к ним с просьбой или приказывают, благодарят за услугу или воспринимают ее как должное, просят прощения даже за невольный ущерб или довольствуются своей безнаказанностью. 'Здравствуйте', 'пожалуйста', 'спасибо' и 'извините' — внедрение в обиход этих четырех слов я считаю важнее собирания макулатуры, и было бы совсем неплохо, если б коллективными усилиями физиологов и гуманитариев было создано нечто вроде кодекса бытовой социальной гигиены. Когда я попробовал предложить это, меня подняли на смех: вы, кажется, предлагаете издать учебник хорошего тона? Кстати, почему бы и нет? Если существует 'Моральный кодекс советского человека', то в попытке сформулировать пусть даже схематически (любой кодекс — схема) некоторые правила бытового поведения нет ничего предосудительного. Мы еще очень мало знаем о механизме старения, но мне почему-то кажется, что старообразность гоголевского Акакия Акакиевича не от малой калорийности пищи, а от постоянной униженности, в то время как секрет необычайной крепости старика Антоневича в несокрушимом чувстве собственного достоинства. Усмехаетесь? Напрасно. Ставить свое достоинство, право уважать себя, выше любых благ, выше самой жизни — один из главнейших признаков человечности. Об этом в свое время с присущим ему блеском писал Луначарский. А вот послушайте выдержку из письма. Цитирую по памяти, хотя у меня заведена карточка: 'Я хочу изобразить все равно какого среднего человека, все равно в какой стране, человека, который изо всех сил рвется к человеческому достоинству'… Это пишет брату великий Чаплин. Вас не устраивает слово 'великий'? Я этого ждал. Для Эйнштейна Чаплин был велик, для вас он только шут…
Вдруг все становится стыдно. В диалоге с незримым оппонентом есть одно кажущееся преимущество: он или помалкивает, или говорит как раз те нарочно придуманные вами для него пошлости, на которые у вас готов разящий ответ. Встретившись с ним нос к носу, вы рискуете попасть впросак, люди меняются или как минимум перевооружаются.
Гораздо больше, чем Николай Митрофанович, меня беспокоит мой гипотетический читатель. Боюсь, что он читает мои записки как роман и ему кажется, что я нарушаю правила игры. Может быть, он и прав. Единственное, что я могу сказать в свое оправдание: прежде чем действовать, я должен разобраться в себе. Хирург принимает основные решения уже в отведенное для операции время, до операции, какой бы срочной она ни была, он долго моет руки. Одновременно он готовится психологически. Один из незыблемых рабочих принципов, унаследованных мной от Успенского: объект исследования небезразличен к инструменту исследования; вонзая в живую ткань свои датчики, подвергая ее действию лучей, мы изменяем ее и изменяемся сами.
Чтоб определить свое отношение к другому человеку, полезно знать, что за человек ты сам. Не могу сказать, чтоб у меня не было наготове некоторого автостереотипа — успокоительной, умеренно самокритической, но, в общем-то, комплиментарной и удобной версии самого себя, но за последнее время она если не рухнула совсем, то заметно подкосилась.
Мы с тетей Евгешей сидели в холле (горница тож) и чаевничали, когда раздался звонок. Ко мне звонят так редко, что каждый звонок превращается в событие. Было уже поздно, часов девять вечера. Откровенно говоря, я вздрогнул. Почему-то мне показалось, что это Лида. Впрочем, некоторые основания к тому у меня были — весь день прошел под знаком нарастающей активности моей бывшей жены: утром письмо, днем загадочный визит девицы в белом плаще, зная характер Лиды, я имел право предположить, что к вечеру она появится сама…
Вероятно, у меня был очень неприступный вид, когда я открывал дверь. Поэтому я как-то особенно растерялся, увидев Бету. Она стояла не двигаясь, но во всей ее позе и в лице еще угадывалась стремительность, с какой она взбежала по лестнице, и мгновенная решимость, с которой она позвонила. Не всегда удается сразу перестроить лицевые мышцы. Неприступность в соединении с растерянностью дают, вероятно, эффект комический.
— Ох, прости, ты не один? Тогда выйди ко мне на минутку.
Это было настолько забавно, что я наконец нахожу в себе силы улыбнуться:
— Я не один. Но ты можешь войти.
Едва переступив порог, Бета увидела Евгешу и успокоилась. Забеспокоилась Евгеша. Она привстала и уже готовилась под благовидным предлогом исчезнуть. Но Бета мгновенно все поняла и, еще не сняв плаща, подбежала к ней.
— Пожалуйста, не уходите. Я ненадолго, и у нас нет никаких секретов. Пожалуйста, Евгения Ильинишна. Не удивляйтесь, что я вас знаю, — быстро добавила она, заметив граничащее с испугом изумление на лице Евгеши, — Олег Антонович много о вас рассказывал.
Много — это, пожалуй, преувеличение. Но вполне простительное. Евгеша расцветает.
— Покажи, как ты живешь. Что вы говорите, Евгения Ильинишна? Чаю? С удовольствием.
Евгеша отправляется на кухню подогревать остывший чайник, а мы — в мою башню. В отличие от моей утренней посетительницы Бету не заинтересовали ни фотографии, ни укрытая Евгешиной шалью клетка со спящим Мамаду. Остановившись посреди комнаты, она внимательно обводит глазами сводчатый потолок. Не всякая женщина, даже очень красивая, сохраняет свободу и изящество на середине любой площадки, но Бете не нужны подпорки, везде — в выставочном зале и в фойе театра, на корте и на вокзальной площади — она свободна и естественна.
— В самом деле башня, — говорит Бета удивленно. — Знаешь, на что это похоже? Когда мы с Пашей были у Бора в Копенгагене, нас возили в Эльсинор тот самый, понимаешь? Там есть восьмиугольная башня с окнами на море. Меня всерьез уверяли, что туда приходил Гамлет. Только окна не такие, как у тебя, совсем щелочки. — Она оглядывается, чтоб убедиться, что мы одни, и шепчет: Я сбежала из дому.
— От кого?
— От себя, конечно. Одна в пустой квартире, а звать никого не хочу разговаривать надо. С тобой хоть помолчать можно.
Она присаживается к моему рабочему столу, я сажусь рядом, и минуты две мы действительно молчим. Затем я спрашиваю:
— Ты по-прежнему убеждена, что это…
Обрываю себя на полуслове, но Бета прекрасно понимает вопрос и слегка морщится в знак того, что я могу не продолжать. Однако не отвечает, а продолжает разглядывать стол.
— Скажи, в твоем столе есть секретный ящик?
— Есть.
— Ну и что ты там держишь?
— Не скажу.