городе, здесь были кварталы аристократические и буржуазные, одни могилы походили на феодальные замки, другие на особняки финансистов. Город был перенаселен и совершенно пуст. Наверняка есть дни и часы, когда сюда приходят люди, но, углубившись в центральную аллею, я вскоре почувствовал себя в полном одиночестве и невольно убыстрил шаги. Мне хотелось убедиться, что в узких поперечных рядах кто-то бродит или копошится в земле, но нигде не встретил ни одной живой души, это стертое выражение приобретало здесь обновленный и несколько жутковатый смысл. Такая мертвенная пустота при ярком свете дня наталкивала на мысль, что город оживает с темнотой, мысль, недостойную представителя позитивной науки, устыдившись, я представил себе, будто я нахожусь в вымершем городе на другой планете солнечной системы, с большей плотностью вещества, где каждая маленькая часовенка весит столько, сколько Нотр- Дам; в результате такого переключения я почувствовал, как мои ноги наливаются свинцом и надо где- нибудь присесть, чтоб отдохнуть и сообразить, как действовать дальше. Даже имея на руках план, нелегко разыскать среди тысяч фамильных склепов герцогов и миллионеров священные могилы Элоизы и Абеляра, Бальзака и Шопена и совсем нелепо пытаться без посторонней помощи найти могилу безвестной женщины, умершей почти полвека назад.
Я присел на каменную скамеечку, разложил на коленях листок с планом и вынул из бумажника свою единственную реликвию — любительский снимок, изображающий моего отца у могилы матери. Снимок неважный, сильно пожелтевший от времени, отец был в долгополом пальто и ужасно не идущем к его мягкому среднерусскому лицу черном котелке, врытая в землю под наклоном белая могильная плита плохо видна, надпись на ней неразличима. В глубине кадра виднелось еще несколько надгробий, а на переднем плане белел краешек мраморного крыла. На обратной стороне снимка не было ничего, кроме полустертой цифры, то ли 97, то ли 94, я сверился с планом и обнаружил, что 97 и 94 — это номера самых дальних кварталов кладбища, примыкающих к Стене коммунаров. Где же и быть похороненной жене русского революционного эмигранта?
У меня было достаточно времени, чтоб добраться до любой точки кладбища, но на поиски его оставалось мало, разумнее было вернуться в отель, а розыски отложить до более подходящего случая. Но этого более подходящего случая могло и не оказаться, и я, рискуя опоздать к открытию конференции, решил остаться. Больше того, решил не спешить, первая заповедь всякого исследователя — не суетиться. Несколько минут я отдыхал. Перед моими глазами, застилая перспективу, высилась стена большой фамильной усыпальницы в виде часовни, внушительное здание из белого камня, в котором при желании можно было поселить многодетную семью.
'Je sais, que mon Redempteur est vivant et que je ressusciterai au dernier jour, — было вырезано на стене. — Je serai revetu de ma peau et verrai mon Dieu dans ma chair'*.
______________
* Я верю, что мой Искупитель жив и я вновь воскресну, обрету свою плоть и увижу бога в моем сердце.
— Вы верите во второе пришествие, мсье?
Я резко обернулся и увидел перед собой старика. Он показался мне очень хрупким, хотя держался прямо и с неподдельным изяществом. У него было высохшее породистое лицо с крупным хрящеватым носом, седыми усами и маленькой эспаньолкой — лицо придворного эпохи Ришелье. Старик был одет в прекрасно сшитый, но заметно поношенный костюм из легкой ткани, в руке он держал соломенную шляпу. Синие глаза, живые и не по возрасту яркие, смотрели на меня весело и дружелюбно.
— Нет, мсье, — сказал я вежливо, но сухо. Честно говоря, мне не хотелось вставать.
— Однако надпись заставила вас задуматься настолько, что вы не заметили, как я подошел. Сидите, пожалуйста, и разрешите мне тоже присесть. Простите, я не представился, — добавил он поспешно с пленительно-любезной улыбкой, — но мое имя почти наверное вам ничего не скажет. Извините мне мое любопытство. Нынешние парижане нелюбопытны, но я принадлежу к уходящему поколению, мы были любопытны, как обезьяны. Скажите, вас не поражает эта наивная и могущественная вера в бессмертие души?
— Нет, мсье, — сказал я. — Если б эта вера была действительно присуща людям, они не вбивали бы столько денег в мертвые камни. Когда я смотрю на эти часовни и монументы, прекрасные или безвкусные, я всегда думаю, что вместо них можно было построить дом для живых и бездомных. Во всем этом великолепии я вижу не веру в свое бессмертие, а панический страх. Страх бесследно исчезнуть с лица земли, не остаться в памяти живых. Народы ставят памятники немногим, большинство этих сооружений — памятники самим себе, я не вижу принципиальной разницы между надписями, которыми украшают скалы досужие туристы, и кладбищенскими эпитафиями. И пустота вокруг говорит о тщетности усилий.
Старик слушал меня со сдержанной улыбкой. Затем спросил:
— Вы, конечно, поляк, мсье?
— Нет, русский. Почему вы решили, что я поляк?
— Здесь неподалеку могила Шопена, ее часто посещают поляки. Вы прекрасно говорите по-французски, но в вашем выговоре все-таки угадывается славянин. Для меня чрезвычайно любопытно ваше мнение, мсье, потому что мы сидим перед усыпальницей моих предков, и я последний человек, имеющий право быть похороненным в ней. Нет, нет, мсье, — улыбнулся он, заметив мое смущение, — вы не совершили никакой бестактности, я сам вызвал вас на откровенность! Мало того, я почти готов с вами согласиться, говорю 'почти', ибо согласие мое чисто умозрительное, я никогда не решусь сделать из него выводы. Представьте себе, мсье, если не считать этой фамильной собственности, я нищ, как Иов, и не уверен, будет ли у меня завтра крыша над головой. Если б я решился продать только мраморные плиты облицовки или вступил в сомнительную сделку, благодаря которой две буржуазные семьи получили бы право хоронить в нашем родовом склепе своих мертвых, я был бы обеспечен до конца моих дней. Но предрассудки сильнее меня, и я предпочитаю заключить собой погребальное шествие предков, хотя прекрасно понимаю, что с моей смертью уйдет последний человек, для которого эти камни одухотворены.
— У вас нет ни детей, ни внуков, мсье?
— Была дочь. Она погибла в нацистском лагере за то, что укрывала еврейскую семью. Двое моих внуков погибли в Сопротивлении. Могилы всех троих неизвестны, хотя именно эти трое больше, чем кто-либо в нашем роду, заслуживали памятника. А у вас есть дети, мсье?
— Нет, — сказал я.
— И не было? Мсье, скажу вам словами Талейрана — это больше чем преступление, это ошибка. Мы живы в наших детях. Только призвание может служить оправданием бездетности. Но призвание — удел немногих избранных, за свою долгую жизнь я не увековечил себя ничем, и — о, как вы правы, мсье! поэтому-то меня и тешит прибавлять к своим семидесяти семьсот лет древнего рода, в котором можно назвать несколько славных, или скажем скромнее заметных в истории Франции имен.
Старик был мил и забавен, но мое время истекло, я ждал только паузы, чтоб сказать какую-нибудь любезную фразу и двинуться дальше. Он заметил это.
— Не хочу вас задерживать. Вы приезжий, и у вас нет времени на бесплодные разговоры. У меня его сколько угодно, но я еще не потерял способности чувствовать ритм, в котором живут другие. Прощайте, мсье.
Он легко поднялся, поклонился и пошел по узенькой тропке вдоль могил. Через минуту двинулся в путь и я. Шел я долго, на каждом перекрестке сверяясь с планом, и все-таки вышел не к mur des federes*, а левее, к северной стене кладбища, за которой шуршал автомобильными шинами и вонял бензином город живых. По сторонам я видел несколько человеческих фигур, они бродили между могилами или рылись в земле, но никого не встретил. Выйдя на пролегающую вдоль стены аллею и свернув направо, я понял, что блуждания кончились и я на верном пути. От стены аллея отгорожена деревьями, с правой стороны теснятся свежие надгробья. Здесь нет часовен и монументальных склепов, но на гранитных плитах я увидел венки, живые, еще не увядшие цветы и тронувшие меня надписи. На одной из плит я прочел: 'Когда на земле перестанут убивать, они будут отомщены'. Это было так неожиданно и хорошо, что я остановился. Надо отдать должное современным французам — они не потеряли афористического блеска своих предшественников. Это были надгробья бойцов Сопротивления и жертв фашистских лагерей, некоторые из них на вкус Николая Митрофановича Вдовина могли показаться недостаточно реалистическими, но я не мог от них оторваться. А оторвавшись, увидел в глубине аллеи две вполне реалистические фигуры — кладбищенский служащий в синей каскетке, оживленно жестикулируя, о чем-то беседовал с рослым туристом. Человек в синей каскетке!