жизни на земле, и о загрязнении окружающей среды, и о нарушении экологического равновесия, и о пагубном влиянии радиации на наследственность. Но в то время многое было для меня внове, а известное живо перекликалось с весьма еще робкими, но тем не менее сурово осужденными печальной памяти 'антинеомальтузианской' сессией выступлениями некоторых наших ученых. Самым привлекательным из того, что говорилось в тот день, была для меня деловитость. Каждый из выступавших говорил о предмете, ему досконально известном, и это позволяло ему быть кратким. Похожий на капитана дальнего плаванья швед говорил об угрозе, нависшей над Балтийским морем. Язвительный французский фармаколог — 'о лекарственной болезни' и об опасности неконтролируемого использования препаратов с неизученным действием. Шотландский лорд, ботаник и философ — о гибельном для планеты сокращении растительного покрова; самое сильное впечатление произвел японец — очень сухо, как лечащий врач на консилиуме, он доложил об итогах своей десятилетней работы в госпитале для детей, пораженных лучевой болезнью и родившихся от облученных родителей. Лохматый гуманитарий экзистенциалистского толка, выступивший до него с пылкой, но маловразумительной речью и имевший успех, был сразу же забыт.
После выступления японца — он говорил по-английски — встал Дени и объявил, что на завтрашнем утреннем заседании, которое начнется ровно в одиннадцать часов, председательствуют академик Успенский из Москвы и отец Гайяр из Дижона, первым выступает профессор Кэжден (США). На этом заседание кончилось. Я посмотрел на часы. Было десять минут восьмого.
Успенский задержался в зале, а я вышел во дворик подышать и собраться с мыслями. Было еще совсем светло. Обгоняя меня, шли к выходу участники конференции, за оградой мягко урчали заведенные моторы, вспыхивали желтые и красные стеклышки задних сигнальных фонарей.
Я сказал 'собраться с мыслями'. Вернее было бы сказать 'разобраться в своих ощущениях'. Ощущение у меня было двойственное. В самом грубом приближении я определил бы его так: произошло нечто очень значительное. И в то же время ничего не произошло. Было бы наивно предположить, что в нашем открытом всем вихрям мире произойдут хотя бы крошечные изменения от того, что в снятом на два дня буржуазном особняке собралась сотня разномастных интеллигентов, в большинстве своем несомненно незаурядных и порядочных, проникнутых искренним стремлением понять друг друга и подняться над социальным и национальным эгоизмом, но практически разобщенных, организационно бессильных, не обладающих даже минимальной властью что-либо предписать. А с другой стороны — я присутствовал при зарождении мысли, а мысль не есть нечто нематериальное, подобно квантам света она не имеет массы покоя, но будучи приведена в движение и овладевая умами, превращается в могущественную силу. Маркс говорил это об идеях, и история подтвердила его правоту. Похоже на то, что мы вступаем в эру, когда такой же материальной силой, производительной и разрушительной, становится знание.
Успенский вышел одним из последних, его преследовала какая-то не в меру экзальтированная дама. Увидев меня, он быстро отделался от нее и подошел:
— Нас зовут обедать в китайский ресторан. Поехали?
Я сказал, что если во мне нет нужды как в переводчике, я предпочел бы быть свободным. Паша посмотрел на меня внимательно.
— Что такое?
— Ничего. По моим понятиям, я уже обедал.
— Что же ты собираешься делать?
— Не знаю. (Я прекрасно знал.) Может быть, попробую разыскать дом, где я родился. Тебе это непонятно…
— Нет, очень понятно. Но нужно быть полным кретином, чтоб на ночь глядя отправиться к черту на кулички, даже не зная точного адреса. Поедешь?
— Поеду.
Паша промолчал. Он хмурился и о чем-то раздумывал. Потом сказал 'подожди' и исчез. Через несколько минут он вышел из здания вместе с Вагнером, Баруа и его дочерью и, наскоро попрощавшись с ними, вернулся ко мне.
— Я еду с тобой.
— Зачем? — Я сам не понимал, тронут я или рассержен.
— Затем, что без меня ты пропадешь. А у меня есть идея. И машина.
За воротами нас ожидал вишневый 'ягуар'. Умирающий от скуки матадор распахнул перед нами заднюю дверцу и сел за руль.
— Alors?
Паша сердито запыхтел. Он рылся в карманах.
— Вот, — сказал он, передавая мне бумажку с адресом. — Скажи ему.
Я прочитал: 4, Marie-Rose.
Прошло еще несколько минут, прежде чем мы тронулись. Матадор с несчастным видом листал автомобильный справочник.
— Скажи ему, чтобы вез как-нибудь поинтереснее, — свирепо сказал Успенский. — Через эспланаду, что ли.
Я сказал и получил в ответ: 'Comme vous voulez'.
Мы уже пересекли Сену, когда я догадался спросить, куда же все-таки мы едем. Зная характер своего учителя, я был готов к любому ответу. Но на этот раз Паша и не думал меня интриговать.
— Куда мы едем? — повторил он. — Мы едем на квартиру Ленина.
XVII. На улице Мари-Роз
Мы не сразу нашли улицу Мари-Роз. Она показалась нам серой и пустынной. Ни лавчонок, ни кафушек. Дом типично парижский, в железном кружеве балкончиков и даже более чистенький, чем дома в центре, но какой-то беспородный, и только прибитая на уровне второго этажа мемориальная доска выделяла его из ряда таких же безликих доходных домов.
Соседнее с доской окно светилось. С минуту Успенский стоял посреди улицы, задрав голову и что-то прикидывая, затем решительно зашагал к подъезду.
Парадная дверь была не заперта, мы беспрепятственно миновали логово консьержки и поднялись по крутой лестнице на второй этаж. На тесную площадку выходили совершенно одинаковые двери без каких- либо опознавательных знаков. Пашу это не смутило. Он позвонил в крайнюю слева.
— Ты уверен, что это та самая? — робко спросил я.
— Как будто так. — Он позвонил еще и еще.
— Там никого нет, — сказал я.
— Не может быть. Во Франции, уходя, не забывают тушить свет. Это не принято.
Он постучал, и, вероятно, громче, чем это принято во Франции, потому что лязгнули железные запоры и открылась дверь, но не та, а соседняя, и на пороге показался жирный человечек в полурасстегнутых брюках. У него было блинообразное лицо с рыжими пятнышками бровей и усов, он смотрел на нас выпученными глазами, выражавшими одновременно ярость и страх. Паша несколько опешил, и я понял — пришла моя очередь действовать. В самых изысканных выражениях я принес человечку ваши извинения, человечек слушал молча и, казалось, начал оттаивать, но когда я попытался выяснить у него, где находится музей-квартира Ленина, он вновь разъярился:
— В этом доме нет никаких музеев, мсье. Это частное владение, и здесь живут частные лица. Кой черт музей! Музеи не работают по ночам! Если вы не уберетесь отсюда, я позвоню в полицию…
Железо вновь лязгнуло. Я обернулся к Успенскому, он смеялся.
— Ну и тип! И все-таки я не ошибся. Стой, слушай.
Я прислушался. Где-то в глубине квартиры тоненько прозвенел телефон, что-то сердито пробормотал низкий женский голос, после чего телефон, звякнув, отключился.
— Ты понял? — Несмотря на мои протесты, Паша нажал кнопку звонка несколько раз подряд, властно и нетерпеливо, в ритме, который означал: какого черта, я же знаю, что там кто-то есть.
И добился своего — послышались шаркающие шаги, дверь приоткрылась на длину цепочки, и мы