икру.
Вокруг была осень. Она выпускала из рукавов стаи журавлей, а в бровях её гнездились жёлтые осы.
В вагоне две провинциальные дианки с магнитофоном, потешно строившие из себя бывалых мессалин, крутили попсу и нарочито громко хвастались друг перед другом изведёнными выходными. «Любовь – это то, что не купишь в аптеке», – резала правду-матку дива из «Демо».
Катя морщила свой замечательный турчанский носик.
– Дождь – это вода, которой не терпится, – близко к заданному канону изрёк, глядя в окно, Норушкин.
В автобусе сквозило и мочило из открытого в крыше салона люка. Закрыть его не получалось – устройство/механизм заклинило.
Андрей хотел выпить вина, но выяснилось, что он не взял в дорогу штопор. И горло у бутылки как назло было длинное и узкое – пробку внутрь не протолкнёшь. Помимо воли, в силу сакраментальной предрасположенности, Андрей задумался: что делать?
– Высоко паришь? – спросила чуткая детка Катя, положив лапку ему на ширинку, после чего двусмысленно посетовала: – Мне с тобой скучно, мне с тобой спать хочется.
– Не могу решить апорию, – непоколебимо исповедался Андрей. – Является ли актом созидания строительство машины разрушения?
Бутылку открыли только в Ступине, расковыряв пробку найденным на автостанции гвоздём. Кстати оказались бутерброды с сыром. Да и с ветчиной тоже.
Дождь теперь едва моросил, и окончательно, до капли изошёл, как только вышли из Ступина. А на полпути к Сторожихе небо и вовсе прояснело начисто, насквозь, до самого лазоревого донышка.
Андрей снял ветровку. Катя стянула через голову аквамариновый свитер с декоративными кожаными латками.
На луговинах вдоль дороги цвели поздние травы, во всей округе уже давно увядшие; в травах гудели грузные шмели и наряженные в галифе из цветочной пыльцы пчёлы; в цветах бродил хмельной нектар. Словно шёл по земле вереницей год, и лето застряло здесь, как бронзовый карась в сетке, а остальные зимы прошмыгнули.
Сторожиха встречала их уже у околицы. Должно быть, на улицу высыпала вся деревня – буколические мужики с огрубелыми обветренными лицами, мнущие в руках выцветшие кепки, бабы в платках, простоволосые девки с гладкими загорелыми икрами, белоголовая от немеркнущего солнца детвора. Селяне кланялись Андрею с Катей, сокрушённо вздыхали и, как заведённые, с убитым видом повторяли: «Горюем, батюшка, скорбим безутешно».
Андрей остановился и открыто, с хозяйским чувством полной безнаказанности оглядел теснящийся на дороге люд. Сторожихинцы, почуяв важность минуты, приумолкли. И тогда стал слышен ветер, тёплый, медленный и немного горчащий.
– Вижу, знаете уже. – Норушкин говорил негромко, но твёрдо и внятно. – Ну что же, вот и я заступил.
– Знаем, знаем. Уже ходили в Ступино нынче, – сказал широкогрудый крепкий старик с седой полубородой-полущетиной и слегка горбатым загривком. – В храме свечку ставили за упокой душиПавла Платоновича и за вас молили Пресвятую Богородицу.
В толпе селян Андрей разглядел теперь и диковатого пастуха, и Фому Караулова, которому, ввиду относительной и в определённой мере сковывающей новизны всех прочих лиц, кивнул персонально, как приятелю, чем, кажется, очень ему польстил.
– Вот что, – сказал Норушкин, – мне с вами дело надо обговорить. – И для весу добавил: – Важное дело, первостатейное.
– Так пожалуйте – староста наш, Нержан Тихоныч, – указал пастух скомканной бейсболкой на отвесившего быстрый поклон старика с загривком. – С ним решайте, а уж мы, будьте покойны, в лепёшку... – Некоторое время пастух с подчёркнутой нерешительностью переминался с ноги на ногу, благодаря этой демонстративной уловке оставляя за собой право разомкнуть паузу, потом как будто бы решился: – Прощения просим, Андрей Лексеич, табачком не богаты?
– Тебя, брат, как звать? – с приветливой господской миной спросил Норушкин.
– Обережные мы. А звать Степаном.
– Вот что, Степан... – Андрей полез в наплечную сумку и вытащил пакет с сигарами. – На вот, себе возьми и остальным раздай.
– Э-э, барин, вы уж сами... – Теперь Степан замялся непритворно, без увёрток. – Нам из ваших-то рук принять куда как слаще...
Катя наблюдала сцену с неприкрытой оторопью. Вид у неё был такой, будто она сунула в плейер сидишку «Prodigy», а в наушниках грянул старозаветный симфонический «Щелкунчик».
Когда Андрей раздал до умиления счастливым мужикам сигары, Катя тепло и влажно выдохнула ему в ухо: «Ты говорил – на дачу к другу...», но Андрей в ответ только улыбнулся.
– Милости просим, Андрей Лексеич, окажите честь – ко мне в домишко, – как только вышли гостинцы, обратился к Норушкину не то изрядно сутулый, не то и вправду немного горбатый староста.
Андрею было неловко, что он не подумал о подарках для сторожихинских девок, поэтому, довольствуясь первым приглашением, взял Катю за руку и потянул следом за почтительно оглядывающимся старостой, судя по корпуленции – вожаком местных ликантропов.
– Чернобыль какой-то... – Детка Катя с опаской косилась на цветущую у забора черёмуху.
Что могла она помнить и знать о Чернобыле? В ту пору в своём Ораниенбауме/Рамбове она ещё, поди, в песочнице производила куличи...
3
«Домишко» старосты оказался большой добротной избой, срубленной из серых – полинялых от дождя и выцветших от солнца, – в полный обхват брёвен, с фасадом в четыре окна, оправленных в резные – звериный стиль – наличники, с большим крыльцом под навесом на столбах и четырёхскатной, крытой по дранке толем, что было видно на кромке стрехи, крышей. По всему, строился дом ещё до войны, а то и раньше, но и сейчас, поставленный на бугристый фундамент из связанного цементом валунья, выглядел основательным, надёжным, вечным, да, собственно, таким и был.
На дворе среди пёстрых кур крутился вертлявый безголосый бобик, льстиво вилявший перед гостями не только хвостом, но и всем сухопарым задом; в дощатом загоне с опрокинутым корытом, похрюкивая, рыли землю пятаками/рылами свиньи.
Пропустив Андрея и Катю вперёд себя в дом, старик велел хозяйке, не по годам бойкой, с огнём в глазах бабе: «Что в печи, всё на стол мечи», после чего усадил гостей под образами.
В печи нашлись сполоснутые, только с грядки, огурцы, редиска, помидоры, сочащиеся на срезе искристой влагой стрелки лука, до одури душистые укроп и петрушка. Потом явилась деревянная восковой желтизны солонка с крупной солью и горшок свежей, ещё не загустевшей до того, чтоб из неё, как из каолина, можно было лепить болванчиков, сметаны.
Когда хозяйка «метнула» на стол дымящийся чугунок молодой картошки, копчёную грудинку и миску жареных язей, Андрей не сдержался и достал из сумки оставшуюся бутылку мерло.
«Парадиз какой-то, – перенимая Катину повадку, подумал он, но тут же с несвойственным ему, вообще- то, буквоедством поправился: – Нет, рай – это когда ты не знаешь, тепло тебе или холодно, одет ты или наг, сыт или в брюхе волки воют. Рай – это когда у тебя нет того, что
– Эта барская водица нам не годится, – приговоркой встретил жест Андрея староста. Задубелое лицо его, непривычное, да и, пожалуй, не слишком приспособленное к улыбке, ласково оскалилось и слегка захрустело в тех неторенных местах, где пролегли свежие складки.
«Как бишь его?.. Нержан Тихонович», – припомнил Норушкин.
Староста встал и, мягко шлёпнув в сенях отороченной каучуковой прокладкой дверью холодильника, принёс в горницу объёмистую квадратную заткнутую куском сыра бутыль, при виде которой само собой, как